ССОРА
Через день у меня выходной. Мы с Тоней решили прокатиться на велосипедах где-нибудь за селом, но, к сожалению, едем втроём: я, Тоня и Валька Шаманова. Тоня сама пригласила её — неизвестно зачем. Побаивается она меня, что ли? Не доверяет? Или стесняется ехать со мной на виду у села? Ладно, не будем гадать, и то хорошо, что отважилась отъехать подальше от дома.
Выехали за околицу, медленно катим по тракту. Солнце жарит во всю свою силу, дорога сухая и пыльная, собирается в небе гроза, но так пока и не может собраться. Валька катается плохо, велосипед её всё время вихляет, Валька визжит — надоела. В общем, наша прогулка испорчена.
Тоня едет спокойно и ровненько, хромовые сапожки нежно вращают педали. Кружу вокруг своих спутниц, показываю класс велосипедной езды: бросаю как бы нечаянно руль, снимаю ноги с педалей, на ходу пересаживаюсь с сиденья на раму, могу и ногами рулить.
- Славка, не балуй, — не повернув головы, делает мне замечание Тоня. — А то вправду ещё навернёшься.
И мне приятно её беспокойство.
Стрекочут кузнечики на обочинах тракта, вяло шумят запылённой листвой подступившие к дороге кусты. Молчим. Только Валька визжит, да Тоня тихонько смеётся над нею.
Благополучно доезжаем до речки Тангуйки, которая, изогнувшись ниже плотины, приближается к селу до трёх километров. Въезжаем на мост. И вдруг переднее колесо Тониного велосипеда проваливается в щель между плахами, и Тоня падает на мостовое покрытие.
Бросив велосипед, подскакиваю к ней, помогаю подняться, испуганно спрашиваю:
- Больно?
- Да ничего, — через силу улыбается Тоня.
Она отворачивается, приподнимает край юбки, разглядывает колено. Я замечаю капельку крови — и мне самому становится больно. Сразу хватаю Тоню за локоть, тащу её вниз по обрыву.
- Слава, постой… — Тоня сопротивляется, слепо хватаясь за ветки кустов. — Подожди… Что ты делаешь? Славка*
Молча подтаскиваю Тоню к реке, зачерпываю ладонью и только собираюсь плеснуть на расцарапанное колено, как Тоня стыдливо отступает на шаг.
- Ну что ты? Зачем?
- А затем! Чтобы грязь не попала!
- Почему ты кричишь?
- Я не кричу. Заражения хочешь?
- Пусти, я сама… Отвернись.
- Как следует мой. Поняла?
- Ты где научился командовать?
Тоне, конечно, неловко, что упала на наших глазах, ей больно, но она даже виду не подаёт и всю обратную дорогу посмеивается, вспоминая, как летела на мост:
- Называется, прокатились…
- Осторожней катайся, пожалуйста, — припоминаю её же слова.
- Злюка ты, Славка. — И улыбается: — Двое калек.
И я улыбаюсь ответно, словно царапина у меня на щеке и ссадина Тони нас чем-то роднят.
Во дворе её дома выправляю помятое колесо, кружу на весу, чтобы проверить, нет ли «восьмёрки».
- Иди, помой руки, — зовёт меня Тоня с крыльца. Её колено .уже забинтовано.
- А кто у вас дома?..
- Кого ты боишься? Мы с Алькои вдвоём. Валя уходит.
- А кто это… Алька? Тоня смеётся:
- Братишка. А ты и не знал, что у меня есть братишка? Он ещё маленький.
- Да никого не боюсь. С чего ты взяла?
- Не боюсь! — усмехается Валька, выходя вслед за Тоней из сеней на крыльцо. — А у самого, видать, поджилки трясутся. Съест она тебя в доме-то? Тоже мне — кавалер… ладно, чтобы вас не смущать, я удаляюсь.
И, выкатив велосипед за ворота, подчёркнуто деликатно закрывает щеколду калитки.
Воображала. Пренебрежительно пожимаю плечами и осторожно, почти не дыша, ступаю в прохладные сени. Всё-таки, что там ни говорите, вхожу не в простую избу, а — в дом первого секретаря райкома БКП/б/!
Останавливаюсь у входа, оглядываю внутренность дома. Сумрачно, тихо, просторно. Слышно, как тикает где-то будильник. Окна закрыты снаружи тяжёлыми ставнями, солнечный свет, пробиваясь сквозь щели, лежит на полу прямыми полосками. Вместо прихожей — небольшой коридор, а в конце его — комната, за нею, налево — ещё одна, смежная, дверь в неё приоткрыта. Там, в дальней комнате, виден письменный стол у окна. С одной стороны коридора — дверь ещё одной комнаты, с другой, напротив неё — вход на кухню. В проходной, главной, комнате — обеденный стол, несколько стульев, шкаф с застеклёнными дверцами, за стёклами — ряды одинаковых книг; этажерка в углу, вся тоже забитая книгами — здесь корешки разноцветные тумба со стопкой газет и… пианино — самое настоящее, которого я ещё в натуре не видел — только в кино. Везде идеальная чистота.
- Ну, что ты стоишь там? — удивляется Тоня, выйдя из кухни и что-то дожёвывая.
- Да это… — смущённо гляжу на свои сапоги.
- Вытри ноги и проходи. Вон тряпка у порога лежит. Вытираю тряпкой пыль с кирзачей.
- Проходи, садись, гостем будешь. Вконец оробев, прохожу, осторожно сажусь на краешек стула,
Боясь прикоснуться плечом к пианино, держусь за сиденье, спрятав ноги под стул, не знаю, что делать дальше, как вести себя здесь. Тоня стоит у своей этажерки и молча с улыбкой глядит на меня. Я чувствую на себе её взгляд, он меня сковывает и, чтобы спрятать смущение, разглядываю корешки книг в шкафу, хотя и разглядывать нечего — на всех корешках одно слово «Ленин» и номер каждого тома, а за стеклом фотография группы каких-то людей.
- Кто у вас на пианино играет?
- Мама.
- А ты не играешь?
- Училась когда-то. С Алькой мама ещё занимается, а я… со мной одно горе.
- Сыграй как умеешь.
- Переживёшь.
Заметив, что я загляделся на фотографию, Тоня берёт меня за руку, подводит поближе.
- Угадай, где тут мой папка…
Рассматриваю лица людей, стоящих, лежащих в высокой траве, их много, все молодые, многие в рабочей одежде, лица усталые, однако весёлые. Кто из них Тонин отец? Попробуй, узнай — прошло столько времени, что фотография успела потрескаться и пожелтеть.
- Беломоро-Балтийский канал, — поясняет мне ‘Тоня с нескрываемой гордостью, приподняв подбородок. — Слыхал о таком?
- По географии проходили.
- По географии… — усмехается Тоня. — А папка мой строил его. — Ну, нашёл? Да вот же он, рядом с военным!
Вглядываюсь — и только по широкой улыбке да по густым характерным бровям узнаю, наконец, в вихрастом смеющемся парне Тониного отца.
- Видишь, они стоят под руку? Это его лучший друг. Алексей Михайлович Вобровников. Они вместе воевали в Гражданскую, вместе работали. А потом… — Тоня вдруг умолкает, будто споткнувшись, и поворачивает меня спиной к фотографии.
- Что — потом?
- Суп с котом. Иди, руки мой.
У порога стоит мальчуган лет пяти — так тихо вошёл, что я даже не слышал шагов, — смотрит большими, как у Тони, глазами. — Сюда проходи, — увлекает меня Тоня из комнаты в кухню.
Безропотно подчиняюсь, подхожу к рукомойнику. Тоня становится рядом, кладёт на плечо полотенце. Ей интересно смотреть, как я умываюсь. Под её любопытным, внимательным взглядам оттираю свои грязные пальцы. Чувство неловкости ещё не проходит и даже усиливается, я сам себе кажусь угловатым в-необычной, и в то же время простой обстановке Беловского дома. А тут ещё этот мальчик уставился на меня.
- Мыло возьми. О, господи, дай я сама… — Тоня намыливает мои непослушные руки, коса её свешивается, мешает, и Тоня, мотнув головой, закидывает её за плечо. — Надоели мне эти дурацкие косы. Отрежу.
- Только попробуй!
Тоня смеётся, сдувает упавшую на глаза прядь волос, выпрямляется;
- Тебе-то они зачем?
- Не твоё дело. А резать не смей!
- И что в них хорошего? — Тоня в раздумье смотрит на косы, подкидывая их на ладонях. — Возни с ними, длинные. Отрежу, завьюсь.
Стою перед Тоней, не замечая, что с пальцев капает — на пол.
- Хочешь похожей быть на барана, как Надька Морозова?
Не представляю Тоню без кос, с этой глупой завивкой, которая у нас теперь в моде. Даже в воображении не хочу менять её облик. Она всегда должна оставаться такой, какой я впервые увидел её, какой она стоит сейчас передо мной в этой кухне.
- Значит, с косами я тебе нравлюсь? А если я буду без кос?
Что тогда? — С лукавой улыбкой поглядывает на меня, наклонив к плечу голову, ожидает ответа.- Что тогда, Славик?
Не отвечаю, насупленно разглядываю мокрые руки. Вопрос для меня почему-то обидный.
Тоня протягивает мне полотенце. Свежее, выглаженное. То самое, что я видел в руках у неё, когда заглядывал к ним через ставню. Вот и кораблик, вышитый в уголке. Не сразу решаюсь взять полотенце, мямлю смущённо:
- Дай лучше тряпку какую-нибудь.
- Бери, бери — это моё.
Да, у них, кажется, так. У каждого — своё, не то что у нас, одно — на семью.
Тоня пытается вытереть мои руки сама, но я отбираю у неё полотенце :
- Что я, маленький, что ли?
- А какой же ты? — Тут же выхватывает у меня полотенце, прячет его за спиной, я снова упрямо стараюсь им завладеть, завязывается борьба, и Тоня кричит:
- Славка, не балуй! Порвёшь!
Слышен треск разрываемой ткани. Испуганно выпускаю полотенце из рук, а Тоня отскакивает к двери и смеётся:
- Ну что? Говорила — порвёшь. Вот и порвал. Порвал, порвал, порвал…
Обидно и стыдно.
Мальчик, держась за косяк, всё так же глядит на меня, не мигая.
- А-ну, покажи, — прошу я.
- Пожалуйста. Видишь, порвал.
- Дай, зашью,
- Да нет, пусть уж так теперь остаётся. — Тоня закидывает полотенце за плечи, укладывает на груди надорванную часть, раздвинув её наподобие ворота. — Ты мне не ответил. Что будет, если я и правда косы отрежу? Даже не подойдёшь ко мне, да?
- Зачем ты смеёшься?
- А что же мне, плакать?
Тоня вздыхает и вешает полотенце на гвоздик. Её настроение сразу меняется. Глаза вдруг становятся строгими, губы сжимаются, она приглаживает ладонями волосы, делаясь как-то взрослей и серьёзней.
- Алька, мама тебе не сказала, скоро придёт?
Алька кивает, не отводя от меня настороженных глаз. Мне даже становится неуютно под его немигающим взглядом. Почему он так смотрит?
Тоня легонько проводит ладонью по Алькиной голове и выходит из кухни, оставив меня наедине с молчаливым братишкой. Открывает дверь в ближнюю комнату.
- Здесь я живу. Эта комната моя, персональная. Заходи.
Комната маленькая. В ней только кровать, письменный столик и стул. Над койкой висит детский, коврик с вышитой надписью: «Доброй ночи, дочурка». Тоня стоит перед ковриком, рядом со мной, поясняет:
- Этот коврик вышила мама, когда я родилась. Он мой ровесник.
- А ты когда родилась?
- В тридцать четвёртом. А что?
- А я в тридцать третьем… — и умолкаю, взглянув на неё. — Так что вот. Тебя не устраивает?
- Значит, ты будешь в девятом…
- А ты? Ты — в десятом?
- Ну да.
- И это тебя огорчает?
- Учились бы вместе. Рядом сидели бы. А то надоела мне эта Тоська Дубровина.
- Тоже Тоня? С которой ты вместе сидишь? — В глазах у неё появляется любопытство. — И чем же она не угодила тебе?
- Да ну её!
- Ты что-то скрываешь… — Тоня, прищурясь, покачивает головой, улыбается.
- Подумаешь тоже — отличница! — Это я о Дубровиной. — Всё время суётся со своими подсказками, вечно навязывается!
- Даже навязывается?
- По алгебре помогать. Как будто я без неё не справляюсь.
- Ай-яй-яй, Славик… А что это ты покраснел?
- Ничего я не покраснел!
- Покраснел, покраснел…
- Да что ты пристала с этой Дубровиной-тёлкой? Так просто к слову сказал. Думал, будем с тобой в одном классе…
- Ну ничего. Веда небольшая, — улыбается примирительно Тоня.- Стоит из-за такой ерунды огорчаться?
- Тебе всё ерунда! — отворачиваюсь, смотрю через раскрытое окошко на двор. Там из-за чего-то подрались воробьи — шум, трескотня наполняют ограду.
Тоня шутливо лохматит меня:
- Злюка ты, злюка. Хочешь, напою тебя чаем? Со свежими пирогами. Мы с мамой пекли вчера вечером. С грибами, с картошкой — пальчики оближешь… Ну как?
- Не хочу.
- Не хочешь — как хочешь. Только не злись. Тебе не идёт.
- А что мне идёт?
- Когда улыбаешься.
- Что же мне, зубы скалить всё время?
- Не скалить, а улыбаться. Ну, улыбнись, улыбнись. Посмотри на меня. Так, так, ещё…
Нет, на неё невозможно сердиться. Не получается, и я улыбаюсь.
- Вот молодец.
Звякает щеколда калитки. Тоня выглядывает в окно, сообщает:
- Мама идёт.
Становится страшно. Что может подумать Тоника мать, застав меня в доме? Оглядываюсь на Тоню, но, кажется, её совсем не волнует, как отнесётся ко мне её мать. Наоборот, только мать появляется в коридоре, Тоня, наматывая кончик косы на указательный палец и хитро поглядывая на меня, таинственно сообщает:
- Мам, у нас гость…
- Гость? Хорошо, — отзывается Тонина мать. Слегка оттянув мизинцем край глаза к виску, она близоруким прищуром оглядывает меня.
Мать ниже Тони, такая же сухощавая и тоже с большими глазами. На ней синий плащ, несмотря на жару. В руке она держит «авоську» с буханкой чёрного хлеба. Отдаёт сумку Тоне, вешает плащ у двери, замечает повязку на колене у дочери.
- Как это ты умудрилась?
Тоня с улыбкой глядит на меня и, вспомнив моё же словечко, с видимым удовольствием выговаривает:
- Я навернулась с велосипеда.
- Ты навернулась. — Мать повторяет, словно запоминая, и переводит глаза на меня. — Как зовут тебя, мальчик?
Какой я ей мальчик? Что она, и в самом деле не видит? Или тоже смеётся надо мною, как Тоня? Но замечаю, что щурит она глаза постоянно, и они у неё совсем не смешливые — скорее, печальные и усталые. И вид у Тониной матери какой-то болезненный.
- Мальчика Славой зовут. — Тоня, покачивая «авоськой», тоже поглядывает на меня, как будто видит впервые, а уголки её губ чуть заметно дрожат. — На первый взгляд он как будто бы скромный.
Опять начинается…
- Слава, — кивает Тонина мать. — А по фамилии?
- А по фамилии… — Вижу, как Тоня старается вспомнить фамилию, но-почему-то не может. Скорее, не знает. — Какая фамилия у тебя?
- Зарубин, — выдавливаю я через силу.
- Зарубин, — переводит немедленно Тоня, совсем не смущаясь.— Слава Зарубин.
Мать повторяет фамилию, запоминая. Должно быть, у неё такая привычка — запоминать.
- Ну что же, давайте знакомиться, Слава Зарубин. Меня зовут Вера Андреевна.
Она протягивает мне сухую ладонь. Растерянно пожимаю её и от смущения по какой-то инерции брякаю:
- Здравствуйте.
Тоня хохочет. Вера Андреевна бросает на дочь укоризненный взгляд, и та, продолжая смеяться, скрывается в кухне.
- Ты учишься в школе? В каком же классе ты учишься?
- Мам, он не прочь бы стать второгодником, чтобы сидеть за одной партой со мной! — несётся из кухни.
- Значит, в десятом. — Вера Андреевна, скинув запылённые туфли, уходит в прохладную комнату.
- Ты знаешь, он хоть и скромен на вид, но очень опасен! — продолжает дразнить меня Тоня. — Взял и порвал моё полотенце! Мне за подругу его даже страшно становится!
Кидаюсь к порогу, выскакиваю за дверь, хватаю свой «велик», пытаюсь откинуть на воротах щеколду, она вырывается из рук, как живая. Тут, у калитки, Тоня и настигает меня.
- Слава… Слава, ну что ты? Нельзя же так… Ну, подожди, успокойся. Какой ты шальной… У тебя чувство юмора есть?
Близко вижу испуганные глаза, но меня теперь не обманешь.
- Уйди!
- Ну извини меня, Слава. Какой ты, ей-богу… С тобой и пошутить-то нельзя. Да пожалей хоть меня — ведь мне же от мамы влетит!
- Уйди, я сказал! — Говорю ей не то, что я думаю, однако остановиться уже не могу. — Тоже мне! Если ты секретарская дочка, то можешь себе позволять? Я думал, что ты… Уж лучше бы вы не приезжали сюда!
Она отступает на шаг и смотрит на меня отчуждённым, остановившимся взглядам. Потом отворачивается и молча уходит. Спина ее сразу ссутулилась, я вижу проступающие под платьем лопатки — и мне становится стыдно и жалко её, но удержаться уже не могу и выхожу за ворота.
Вечером в клубе не протолкнуться. Гремит радиола, танцуют одни только девушки, а парни, столпившись у входа, усиленно курят и отпускают в адрес девчат, как им кажется, остроумные шуточки.
Лысиков Мишка, бывший моряк Тихоокеанского флота, а ныне руководитель Дома Культуры и киномеханик по совместительству, никогда не меняющий форменную одежду на штатскую — потёртый бушлат, застиранная тельняшка и обтрёпанные по низу флотские клёши, которыми он второй год заметает деревенскую пыль, — болтается между танцующими. По разрумяненной Мишкиной физиономии видно, что перед танцами успел зело выпить. Мишка доволен. Ещё бы! Сегодня, впервые запустив от движка радиолу, полученную на днях из Иркутска, сорвал стихийно собравшуюся, как обычно, вечёрку. Мишка непримиримо воюет с вечёрками, проводит культмассовую работу среди населения. Он — за порядок.
- Дер-ржать кур-рс! Кормой не вилять! А кто не умеет фокстрот — швартуйся к стенке!
Ужасно обожает морские словечки. Два пальца в рот, резкий свист. — Тих-хо! Делай как я! Показываю! При всех инфузориях и квитанциях!
Скучая, руки в карманах, лупит чечётку и, как пароход, заплутавший в тумане, сложным маршрутом двигает дальше.
Посмотри — и, милый дру-уг,
Как прекрасна земля на рассвете!
Ревёт во всю мочь радиола. Шаркают туфли. Девчата танцуют серьёзно, со строгими лицами, взгляд отрешённый, губы поджаты, плечи приподняты…
Зачем я припёрся на танцы? Чего здесь ищу? Я не знаю. Но дома мне стало невмоготу. Не усидеть у окна, как было прежде. Куда-то всё тянет меня, хоть и ходить-то теперь снова некуда. Оборвались мои встречи с Тоней Беловой. Но эти встречи меня взбудоражили, кончилось навсегда моё добровольное заточение. Посещать танцы в клубе школа нам запрещает, как. и бывать на вечёрках, но ведь сейчас нет занятий, к тому же, известно, что многие нарушают строгий запрет. Так почему мне нельзя — другим можно?
Ко мне незаметно подходит моя одноклассница Тоська Дубровина. И, делая вид, что остановилась случайно, глядя куда-то мимо меня, лениво, вроде бы безразлично, интересуется:
- Чо ты стоишь, как пришибленный? Хочешь фокстрот танцевать?
- Я не умею.
- Так научу.
И смотрит шальными глазами, бесцветные брови приподняты, вздёрнутый нос усыпан веснушками, пальцы с обломанными ногтями теребят косынку. Но никаких мало-мальских эмоций Дубровина не вызывает во мне, и ни танцевать, ни разговаривать с нею мне неохота. Притворно зеваю:
- Да и некогда мне. Надо идти.
А куда мне спешить-то? Домой? А что дома делать? Однако и здесь оставаться не хочется — ничего интересного.
Тоська смотрит на меня в ожидании. Я отворачиваюсь и, лавируя между танцующими, двигаюсь к выходу. Следом за мною выходят из клуба двое парней. Затем появляются ещё несколько тёмных фигур, останавливаются при выходе, на крыльце. Лиц в темноте я не вижу -одни силуэты в проёмах двери.
Что-то здесь будет сейчас… На всякий случай отхожу от крыльца, напротив которого застыли те двое. Обоих я знаю. Маленький, крепкий, подвижный — шофёр-эмтээсовец Кенка Минаев, а рослый, кудрявый, небрежный в движениях — Петька Рябых.
- Ну дак чо?
- Да ничо.
- Отойдём?
- Отойдём.
Парни отходят от крыльца в темноту, куда отступил до этого я, приближаются, но, кажется, не замечают меня. Сейчас будет драка. Драк не люблю, потому что боюсь откровенно звериного чувства в дерущихся людях. Хочется скрыться, но незамеченным мне уже не уйти. Двое парней стоят друг против друга, торопко и жадно докуривая.
- Ну, падла, чо? — интересуется Петька с угрозой, — Отвалишь ты от Маруськи?
- С какой это стати?
- Моя она. Понял?
- А ты её покупал? — усмехается Кенка. — Кто с ней первый начал гулять? Чего ты, паскуда, лезешь в наши дела?
- Кто, кто паскуда? А-ну, повтори! — Петька явно «заводится».
- Ты. А кто же ещё?
Сейчас и начнётся. Не выдержав, подхожу:
- Да что вы, ребята? Не надо…
И не успеваю закончить. Внезапный удар кулаком затыкает мне рот. Боли не чувствую — лишь белая вспышка в глазах на миг ослепляет меня. Из-под губы наплывает солёная тёплая влага.
- Петька… ты что?
Петька растерян. Видно, что стукнул случайно, совсем не желая того, и только теперь, вглядевшись, узнал.
- Славка, ты это… — бормочет невнятно и отступает. — Откуда ты взялся-то? — И от растерянности или вины неожиданно грубо и громко кричит: — А чего ты тут под руку лезешь? Двое дерутся -третий не лезь!
Конечно, он зол на меня за то, что я ему испортил «обедню». Теперь уже ясно, что драки не будет. Не то настроение, Петька закуривает и обещает сопернику Кенке:
- Не бойсь. Разговор не законченный. Встретимся…
- Встретимся, подтверждает Кенка.
Я ухожу. Стыдно, больно, обидно. За что? Какое мне дело до Машки Забродиной, из-за которой хотели подраться двое парней? Но почему обязательно драться? Не лучше ли спросить саму эту Машку, с кем она хочет гулять? Что-то совеем не везёт мне в последнее время. Одни неприятности у меня.
Дома старательно прячу от мамы лицо, но мама сразу же замечает, что мой внешний вид изменился.
- Боже мой, Славик! Да что же это такое? А-ну, покажи…
- Да ерунда. В клубе стукнули дверью. Нечаянно.
- Зубы-то целые?
- Целые, целые.
- Ах ты, сынок… — Мама вздыхает и горестно подпирает ладонью щеку. — Ты бы поосторожнее там.,. с кем попало не связывайся. А то ведь могут и убить, чего доброго. Слышишь?
- Слышу. — Лежу на кровати, уткнувшись в подушку. — Никто не убьёт, не волнуйтесь.
Мама молчит, но я чувствую, что она мне не верит. Ещё хорошо, что отца дома нет — сегодня он на партийном собрании. Не то. пришлось бы признаваться во всём.
Раздевшись, ныряю в постель. Но сон не идёт. Слышу, приходит отец, ужинает на кухне. Мама тихонько, невнятно что-то рассказывает ему. Должно быть, о моих злоключениях. Отец, как всегда, осторожно молчит, догадок не строит, не делает преждевременных выводов.
В соседней комнате укладываются в постель мои сестры Ленка и Танька. Ленка озорничает, смеётся, потом неожиданно спрашивает:
- Мам, а кто Славке дал по зубам?
- Спи, егоза. Никто не давал. Сам он нечаянно…
- А за нечаянно бьют отчаянно, правда?
- А за длинный язык на том свете будешь горячую сковородку лизать, — подаёт голос Митька. Он не сам это выдумал — так говорит наша бабушка, но я всё равно благодарен братишке за то, что он за меня заступился.
На следующий день перед вечером, когда я, вернувшись с работы, поужинав в одиночестве, по старой привычке сажусь у окна и раскрываю на подоконнике книгу, мама, выглянув в другое окно, объявляет:
- Вон Славика невеста поехала…
Говорит она тихо, только отцу, но я всё-таки слышу и молча сжимаюсь от горькой обиды. Значит, уже всем всё известно, попало на языки, уже разнесли по селу, сообщили, конечно, и маме о том, что мы с Тоней встречаемся по вечерам. Но кто это сделал? Скорее всего — это Надька Морозова, чёртова сплетница. Нашли кого почтальоном поставить — живой телеграф! При чём тут невеста? Нельзя уже с девушкой познакомиться, сразу — невеста!
Но сердце предательски прыгает, гулко стучит. Вижу своё отражение в зеркале и не узнаю в нём себя — лицо изменилось под красными пятнами, стало чужим, неприятным. Захлопываю книгу и отворачиваюсь к стене. Хлопок получается неожиданно громким, и мама, поняв, что я слышал её сообщение, закусывает губу и выходит из комнаты. Отец, ничего не ответив ей, тоже уходит.
Сразу выглядываю в окно и вижу в сумерках Тоню и Вальку, которые медленно удаляются на велосипедах. Интересно, куда это они покатили? Случайно ли ехали мимо нашего дома? А может быть, Тоня даёт мне какой-нибудь знак? Может, ей стыдно за своё поведение, за то, что смеялась при матери надо мной? Невеста?..: Возможно, и в шутку, но слово-то сказано. Хочешь не хочешь — оно западает в сознание, .жжёт изнутри, делает Тоню родной, неизбежной. Не-ве-ста… Какое прекрасное, чистое, светлое слово! Оно выражает всю нежную силу, которая бродит во мне, не даёт мне покоя. Так как же мне быть? Выскочить к ней за ворота? Выскочить — стало быть, выдать себя с головой перед мамой… Как же мне быть? Впрочем, Тоня сама виновата. Нечего было смеяться. Вот и катайся теперь только с Валькой Шамановой, а я принципиально не выйду. Да и как выходить-то с распухшей губой? Разглядываю лицо в тусклом зеркале — не опадает ли опухоль? Не опадает,,проклятая: баранья губа, лицо перекошено, безобразно — вид, прямо скажем…
Сегодня на стройке Пашка весь день хохмил надо мной, а Петька Рябых, скрывая ухмылку, отворачивал свою наглую морду, как будто тут совсем ни при чём. Ну что он за тип? Почему так легко, без сомнений способен вдруг вмазать в лицо человеку? И неплохой ведь, казалось бы, парень. Мы с ним даже, немного дружили, я его выручал в сочинениях, а он мне иногда помогал в математике, и вот вам, пожалуйста! Глупость какая-то…
Слушаю радио. Двое поют: Бунчиков и Нечаев. Их голоса, я всегда узнаю — даже сквозь трески и шорохи атмосферных помех, — и мне представляются неохватные расстояния, отделяющие наше село от Москвы, откуда летит эта песня:
Над Москвой-рекой и вдоль Москва-реки
Самолёты вражеские шли,..
Странное дело: в годы войны мы жили здесь, в глубокой Сибири, далеко от фронтов, но мне теперь кажется, что видел войну своими глазами, был там, где отец, прошёл вместе с ним по разбитым дорогам от Курской Дуги до Берлина, дышал в пылающих городах удушливым запахом гари и слышал звериный рык танков и угрожающее звяканье гусениц, носил за плечами солдатский мешок, изнашивал обувь в нелёгких походах, а перед глазами маячило над горизонтом разбухшее солнце в багровом дыму. Одни лишь закаты виделись мне, потому что, естественно, шло наступление и оглядываться назад, на рассветы, не было времени. До боли знакома дрожащая от тяжких ударов желанная стенка окопа и встречное жужжание вражеской пули…Откуда всё это? А может быть, оттого, что эта война уже с самого детства растворилась во мне? Ведь ею одной мы и жили тогда, мы даже в тылу особенно остро воспринимали войну, те бои и сражения, которых не видели, но из пекла которых непрерывно тянулись в наше село «похоронки» …
Мой верный друг, фонарик мой,
Гори, гори, гори…
Я — комсомолец, но до сих пор мне приходит по почте «Пионерская правда». Люблю эту маленькую газету. Когда получил первый свой номер, то прочитал его весь, до адреса типографии. Мне тогда показалось, что эта газета связала меня со столицей — ведь именно оттуда пришла она в мои руки. Когда я узнал из газеты об объявлении конкурса среди пионеров страны на лучший рисунок к тридцатилетию Красной Армии, то тут же засел за работу, измарано было много бумаги и сделана добрая сотня рисунков: сожжённые деревеньки; столбы вдоль дороги с обрезками проводов; колонна солдат, идущая маршем на запад, туда, где касается горизонта задымлённое солнце, навстречу уныло бредёт под конвоем колонна пленённых фашистов; привал у реки с переправой, по переправе ползут наши танки; уличный бой в разрушенном городе… Да мало ли что изобразил я на этих рисунках, но выбрал для конкурса только один: атака на Курской .Дуге, .а впереди всех боец с внешностью папы /лицо его добросовестно срисовал с фотографии, — и у меня получилось похоже/. Я так и назвал свой рисунок: «Мой папа на фронте». Вложил тот рисунок в конверт, запечатал и сразу отправил в Москву, в «Пионерскую правду» — по адресу из газеты. С тех пор у меня сохранился ответ из редакции, отпечатанный на бланке газеты, в котором меня извещают о том, что рисунок отобран в альбом Всесоюзной пионерской организации в числе трёхсот пятидесяти других, и альбом этот передан на хранение в Центральный музей Красной Армии. Если когда-нибудь б уду в «Москве, обязательно загляну в тот музей и, конечно, увижу рисунок в почётном альбоме. Но никому, разумеется, не скажу, что рисовал его я… и всё-таки до сих пор ещё как-то не верится: неужто так просто попал я в музей? Да и музей не какой-нибудь, а Центральный! Опять перечитываю ответ из редакции — нет, не ошибка, всё правильно, сомнения быть не должно: я уже признан, известен в столице.
Я обязательно буду в Москве. Знакомлюсь я с нею пока что по снимкам в газетах, в журналах, по кинофильмам и знаю старинную Красную площадь, отдельные улицы, памятники, дома… Мне кажется иногда, что я уже там бывал, бродил по забитой людьми и машинами улице Горького, спускался в метро, касался рукою кремлёвской стены. ..
Я люблю твою Красную площадь
И кремлёвских курантов бой…
Это поют Вунчиков и Нечаев. Им хорошо, думаю я, они — москвичи. Жить в Москве — настоящее счастье. Не то, что у нас, в нашем занюханном, захолустном селе. И Тоня, конечно, права, у нас тут весёлого мало.
Я уже твёрдо решил: буду художником, буду учиться в Москве, в институте имени Сурикова. Я стану хорошим художником. Как дядя Саша. А может, и лучше.
Перебираю рисунки, сделанные мной на строительстве; нашей электростанции. Вот эти я делал сегодня, когда мы ошкуривали бревна для свай. Витька Лунёнок сдирает скобой сырую кору, схвачено напряжение тела, усилие рук, крепкий упор на левую ногу. Лица Витьки не видно — я рисовал его со спины. А вот и другой мой рисунок: Пашка работает топором. И. он — без лица: руки, держащие топорище, взметнули топор, перекрыв Пашкин профиль.. Да мне его, лица и не. нужно — какая, в сущности, разница, кого я изображаю: Витьку ли Пашку? Изображаю рабочего человека. И человек на рисунке работает, а не позирует. Он весь — в движении. А для меня это — главное. Но завтра, если представится такая возможность, попробую запечатлеть и Пашку и Витьку в лицо. У Пашки особенно характерное выражение на лице, когда он работает: брови нахмурены, губы поджаты, недобрый прищур тёмных глаз, как будто бы он не работает, а на Куликовом поле сражается…
Снова берусь за лежащую на подоконнике книгу, но мысли бегут параллельно чтению, мешают сосредоточиться, хоть книга, которую взял накануне в библиотеке, захватывающе интересная: Тургенев пишет о первой любви. Прежде читал по школьной программе — было неинтересно, а вот теперь не могу оторваться. Красиво умели любить в прошлом веке. Как это было возвышенно и романтично! А если и спорили из-за девушки, то на дуэли стрелялись, но не дубасили, как у нас, друг друга по морде. А какая возвышенность может быть в нашем селе? Оглянешься — грустно становится…
Село затерялось в бескрайних просторах тайги, съёжилось в окружении горных отрогов. Горы, леса и болота отрезали нас от внешнего мира, мы связаны с ним только почтой, телефоном и радио. Да иногда к нам привозят кино по Братскому тракту, петляющему в тайге, от железной дороги до нас больше ста километров, И — всё.. А где-то дымят трубы новых заводов, каналами соединяются реки, в засушливых, прежде бесплодных степях вырастают леса, в колхозах Кубани люди живут совершенно не так, как у нас: там, судя по фильмам, подходят уже к коммунизму. Всё у них есть — всё, что нужно для жизни. Да разве можно, хотя бы, сравнить их кубанские клубы с нашим Домом Культуры? Наш Дом Культуры построен давно, ещё до войны, построен добротно, в два этажа, с широкими окнами, зрительным залом с балконом, барьером ограждена перед сценой оркестровая яма, но никогда ещё из той ямы не возносились звуки оркестра. В Доме Культуры нет главного, ради чего он построен, — культуры. Единственное, что делает наш худрук Мишка Лысиков, — крутит кино да запускает на полную мощь радиолу, чтобы отвадить молодёжь от вечёрок. Да и какой он, если уж говорить откровенно, худрук? Одно лишь название. Давно обещают направить к нам культпросветдеятеля, да что-то он никак не может доехать до нас.
Нет, нам здесь до коммунизма как до луны. Даже не верится, что где-то рукой подать до него. Всё тут у нас неподвижно, извечно — и будет таким же, как было. Конечно, когда-нибудь и здесь будет что-то меняться, но ждать, пока у нас переменится жизнь, я не могу. Лучше всего — уехать отсюда. И если уж честно признаться, не только желание стать художником властно влечёт меня в нашу столицу. Нет, что-то подспудно тревожит сознание, мне кажется, что из Москвы видна вся страна: она меняет свой облик, на глазах обновляется, молодеет, по радио к нам ежедневно доносятся издали победные марши, которые побуждают на подвиг, и где-то ведутся великие стройки, вершатся большие дела. Мне хочется быть в самой гуще цветущей и радостной нови, в гремящем водовороте событий. А в центре событий — Москва, где за старинной кремлёвской стеной живёт и работает Сталин. Люди там дышат с ним одним общим воздухом — воздухом нашей великой эпохи. У нас здесь, в Сибири, тоже воздух хороший, здоровый, меня этим воздухом вылечили, от неминуемой смерти спасли, но мне уже не хватает его. Меня мучает жажда странствий, желание перешагнуть горизонт, мне хочется вырваться из нашей обыденности и окунуться в безумие скорости, смену картин, впечатлений, дышать ветром Времени — и не по газетам, кинофильмам и радио, а собственными глазами увидеть, как в наши дни создаётся История. А может быть, и принять участие.
Откуда всё это во мне? От отца? Он тоже не мог долго жить в одном месте, всё рвался куда-то, чего-то искал. Он и теперь, несмотря на свои сорок лет, дома почти не бывает, всё время — в командировках, в разъездах, мотает его по всему району, а то и. по области.
Я с нетерпением жду окончания школы, чтобы потом уехать в Москву.
Такие вот мысли приходят мне в голову после событий последних двух дней. Эх, Тоня, Тоня… нашла деревенского дурачка. Скорее бы школу окончить — только меня здесь и видели!
Свет зари гаснет, буквы в книге слипаются, в раскрытые створки окна с реки наплывает прохлада…
Автор: Соловьев Юрий Васильевич | слов 5090Добавить комментарий
Для отправки комментария вы должны авторизоваться.