Из школьных воспоминаний В. Ф. Эвальда

Опубликовал: Соколов Николай Алексеевич
Автор: В. Ф. Эвальд

В лютеранском молитвеннике (Gesangbuch) моей матушки нашел я подпись: «2-г.о ноября 1833 г. отдала я моего сына Володю в гимназию». Я очень, живо помню этот день, потому что давно и с очень большим нетерпением ожидал его. Мы пришли в гимназию к 4 часам, как было назначено директором. Третья С.-Петербургская гимназия тогда была двух-этажным зданием; над сенями, во 2-м этаже, помещались классы, и сени освещались только 2-мя окнами с улицы. По своей величине они были не высоки, не довольно светлы, и это производило на входящих впервые в школу мальчиков впечатление не особенно приятное. В четыре часа ударил звонок, повысыпали ученики, и вышел дирек¬тор— Василий Васильевич Шнейдер. Это был высокий, довольно худоща¬вый брюнет, с высоким открытым лбом, черными, жесткими волосами. Его серьезное, почти постоянно озабоченное лицо придавало ему суровый вид, а небольшие черные, проницательные глаза, казалось, видели каждого ученика насквозь. Мы его всегда боялись и только в старших классах начинали уважать, а многие и полюбили. Он наскоро проэкзаменовал меня в латинском языке, строго поправил какую-то ошибку и тут же подозвал уходившего домой учителя математики в четырех низших классах — Василия Ивановича Лавониуса. Это бьи высокий, видный мужчина лет 30-ти с небольшим, с очень умным и несколько насмешливым лицом. Он предложил мне два вопроса: скачала найти целое по его частям; этот вопрос я решил быстро я объяснил удовлетворительно. Потом он дал сравнить величину двух дробей. Я поторопился и соврал: однако, сам поправил ошибку, когда мне ее указали. Этим экзамен из латинскаго и арифметики в ограничился. Все это совершилось в полу светлом углу сеней, стоя, без всякой экзаменационной обрядности и продолжалось не более четверти часа. Матушка заговорила было о взносе платы за учение, кото¬рая ее затрудняла. «Об этом не беспокойтесь; лишь бы xopoшo учился». И с этим словом Шнейдер отпустил нас, приказав мне придти на другой день утром на экзамен из русского языка.

На другой день я побежал в гимназию уже гораздо смелее, а потому и охотнее. Меня принял инспектор — Николай Николаевич Кнопф, блон¬дин средних лет, гигант атлетического сложения. Он повел меня к учи¬телю русского языка — Францу Ивановичу Буссе, который в это время давал урок в третьем классе. Учитель дал мне сначала прочесть из книги, из которой он что-то диктовал ученикам. Я и книгу эту помню, как теперь. Это был какой-то роман, должно быть переводный, напечатанный характерным шрифтом двадцатых годов, на синеватой бумаге с какими-то бугорками. Я был большой охотник до романов и повестей, перечитал их до того времени не малое количество и заданную мне страничку прочел с таким чувством и с таким, должно быть, видимым удовольствием, что инспектор, учитель и даже ученики невольно улыбнулись. После двух-трех вопросов из грамматики мой экзамен из русского был окончен, мне объ¬явлено тут же, что я был принят во второй класс и что я могу придти в класс или в тот же день после обеда, или на другой день в 8 час. утра.

Так началась моя школьная жизнь. Второй класс, состоял из 80-ти человек и помещался в одной длинной комнате. Ученики были различного возраста. Мне, например, не было и 11 лет, а были и 16—17-летние. В те поры возрастом при приеме не стеснялись; сидеть в классе можно было также по-долгу. Например, при мне был в первом классе ученик Я—ский, который в этом классе просидел ровно 6 лет и по переходе во второй тотчас-же вышел из гимназии и поступил в юнкера. Когда на акте, в числе переведенных во второй класс, было названо и его имя, то в зале раз¬дался такой дружный и заразительный хохот учеников, что им невольно увлеклись и учителя, и начальство. Вообще в то время между учениками было не мало старых во всех классах. Товарищи приняли меня друже¬любно, и только предупредили, что фискалить не следует, не то очень больно вздуют (технический школьный термин). Тогда, сколько я припо¬минаю, отношения между товарищами были очень хороши: большие не обижали маленьких; поэтому ничего подобного испытанию новичков, что делывалось во многих других учебных заведениях — не было. Не было не только никакой вражды между разными классами, но могу сказать даже, что было в обычае некоторое покровительство маленьким со стороны больших. Товарищеское дружелюбие выражалось, с одной стороны, в готов¬ности помочь в учебных занятиях, объяснить правило, перевести трудное место; с другой—в обычае делиться съестным. Было как-то совестно есть что нибудь одному, а пока можно было отломить кусочек булки и хлеба, это всегда и делалось. Это, по моему мнению, черта очень важная, потому что в школьном возрасте дети всегда голодны и делиться приходилось именно тем, что в данное время было величайшею драгоценностью. Уроки были полуторачасовые: три утром (с 8-ми час. до половины первого) и один после обеда (с половины третьего до четырех). Начало уроков в 8 часов утра никому не казалось слишком ранним; не только редко кто-нибудь опаздывал, но многие являлись гораздо ранее 8 часов, и так как двери гимназии открывались не ранее трех четвертей восьмого, то перед ними на Гагаринской улице собиралась порядочная толпа.

Из всех наших учителей младших четырех классов, бесспорно, самым замечательным во всех отношениях был учитель латинского языка, Яков Сафонович Ильенков. Это был пожилой человек, росту ниже среднего, широкоплечий, с сильною проседью. Небольшие карие глаза его сверкали из-под густых бровей и, казалось, видели все, что творится в классе. Но это не был взгляд человека хитрого и постоянно наблюдающего за всем; этот взгляд выражал скорее власть старого педагога, который одним дви¬жением бровей может привесть в трепет целый класс. Выражение лица Я. С. было всегда серьезно, часто сурово и казалось еще суровее оттого, что часть верхней губы у него была срезана и срезанное место своим ярко-красным цветом заметно выделялось на темно-синем фоне бритого рта’ и подбородка. Голос Якова Сафоновича отличался такою силой и звучностью, что летом, когда окна были открыты, наши соседи, торговцы Пустого рынка, могли бы даром получать уроки латинской грамматики и классной дисциплины, и с удовольствием замечали: «Вишь, как Яков Сафо¬нович школит мальчишек».

Предмет свой Яков Сафонович знал основательно и учил ему толково. Что касается до любви к делу и добросовестного исполнения своих учи¬тельских обязанностей, то в этом отношении немного видел я учителей, которые могли бы сравниться с нашим стариком. Впрочем, оно и неуди¬вительно: Ильенков страстно любил латинскую литературу и язык и, как мне тогда казалось, да и теперь, лет пятьдесят позже, тоже кажется, он также страстно любил и самый процесс обучения.

Это не только не был наемник, напротив, вернее—это был фанатик- пропагандист классицизма. В его глазах знающие латинский язык уже за это самое, не смотря на возраст, заслуживали уважения, как люди обра-зованные. В своих классах Ильенков, как и большая часть учителей, гово-рил всем ученикам ты. Но когда они переходили в пятый класс, то он при встрече и при расспросах о занятиях, начинал говорить вы и тут же пояснял эту перемену. Так было в свое время и со мною. «С этого вре¬мени я вам буду говорить вы, а не ты, сказал он; «потому вы уже не азбучник; вы теперь уже переводите Овидия; а это не всякий умеет». По этой же причине, вступая в разговор с учеником седьмого класса, Я. С. осведомлялся о его имени и отчестве. «Молодой человек, который пере-водит (в то время у нас не говорили: читает) величайшего из латинских ораторов, Цицерона, и величайшего из латинских поэтов, Горация, заслу-живает того, чтобы его и старые люди звали по имени и отчеству», У нас было во 2-м классе, если не ошибаюсь, три полуторачасовых урока латин-ского языка. На одном из них разучивалась этимология и самые элемен-тарные правила синтаксиса. Этимологию мы учили по Цумпту. Каждый новый урок был разъясняем в классе вполне. На дом задавались уроки не особенно малые, но, во всяком случае, посильные для старательного уче-ника средних способностей. Что всего было дороже в этом обучении—это постоянное и настойчивое повторение в классе всего пройденного. Оно и было причиной, что мы разучивали всю латинскую этимологию со всеми исключениями в первом и втором классе, и знали ее твердо. Второй урок назначался на перевод с русского на латинский. При мне этот перевод делался во время послеобеденного урока, по четвергам. После урока, один из учеников собирал все 80 тетрадей нашего класса: относил их на квартиру Я. С. К утру следующего дня они были уже готовы, каждая работа была тщательно пересмотрена, каждая ошибка в ней подчеркнута и под переводом подписана его оценка, которая шла в такой постепен¬ности: longe optime, optime, bene, non male, male, pessime, torpissime. stul- tissime. При последних трех оценках ошибки не подчеркивались, так как их было слишком много, и вся работа энергически перечеркивалась Андреевским крестом. И все сколько-нибудь особенное, что могло встре¬титься в подобной работе, было непременно замечено нашим стариком, «Там у тебя есть одно место; я его заскобировал и подвел (заключил в скобки и подчеркнул). Ты перевел несогласно с правилом, которое я объяснял; но и так сказать можно, как ты сказал: оно совершенно пра¬вильно». На другой день, в пятницу, на первом же уроке, происходила раздача поправленных тетрадей и классный перевод этого же урока. И это был самый страшный день и час во всей неделе. Не знаю почему, но именно на этот урок Ильенков являлся в вицмундире с алым бархатным воротником. В этом году последовала перемена формы служащих в гим¬назии, причем алый бархатный воротник синего вицмундира был заменен синим. Некоторые учители донашивали свою старую форму и в числе их был И. Но нам казалось, что И. являлся с этим зловещим воротником именно тогда, когда был сердит. Постараюсь припомнить один из таких страшных часов.

Восемь часов пробило; все на местах; слышен тихий разговор; неко¬торые смельчаки шутят, но в их голосе слышно какое-то нервное раздра¬жение. Вот дверь отворилась, и быстрыми шагами вошел Яков Сафонович. Все бесшумно встали; прочтена молитва, и Я. С. прошел среди учениче¬ских столов, раскланиваясь направо и налево. У последнего стола он вели¬чественно оборачивался и каким-то, ему одному особенно свойственным, повелительным тоном приказывал ученикам садиться. В этом тоне как будто слышалось, что Я. С. все знает, все видит и, главное, все с нами может сделать. Он однажды и высказался приблизительно в этом смысле. Раз как-то ему показалось, что ученик недостаточно чинно сидит в классе. И. вскочил в негодовании и крикнул на всю гимназию: «Да знаешь-ли ты, мерзавец, что класс—это храм; а учитель в нем…» Тут последовала коро¬тенькая пауза; И. как будто овладел собой и спокойнее докончил: «это жрец!» Не будь у него этой привычки быстро овладевать собой и отдайся он течению собственной мысли, он иначе кончил бы начатую фразу.

Затем начинается раздача тетрадей. У нас ученики двух младших классов на уроках арифметики, латинского и русского языков сидели в порядке постепенности своих успехов—лучшие впереди, худшие сзади. Уче¬никам первых двух скамеек И. подает тетради сам. Это те, у которых под переводом подписано longe optime, optime и bene. Подаст с ласковым словом. У которого перевод несколько слабее предыдущего, тому — неболь¬шое внушение; чья работа лучше прежней, того похвалит и велит сесть повыше, хотя одним местом. Замечательно, как следил старик за успе¬хами всех своих учеников, как их верно оценивал. Это можно объяснить только его редкою преданностью делу. Работы с подписью: non male все еще давались в руки, но уже с заметно недовольною миной. Но и здесь можно было услышать слово поощрения, если эта «нехудая» работа была лучше прежней. Переводы «male» бросались на стол с гневом и тут же назначалось виноватому и взыскание. Но когда дело доходило до послед¬ней категории, до несчастных pessime (прескверно), turpissime (гнуснейше) и stultissime (глупейше), которые все заседали на последних скамьях, то всему классу становилось страшно и больно. Голос Якова Сафоновича достигал высшей степени напряженности и звучал словно труба в послед¬ний день судный, его глаза сверкали искрами и над провинившимся изре¬кался на весь класс приговор: «Ноль! (sic!) На колени! Без обеда, до шести, до осьми часов!» Это значило, что приходящего ученика осуждали на арест в гимназии до 8 часов вечера! А все ученики приходили в гимназию до 8 часов утра; значит виноватых присуждали оставаться без пищи более 12-ти часов, почти 13! Для пансионеров приговоры были иные, более стро¬гие: «Ноль! На колени! Без обеда! К печи (во время пансионерских обе¬дов)! Без гулянья (во время рекреаций)! На два, на три, на четыре воскре¬сенья не отпускать домой!» Какой же тут жрец в классе этот учитель! Мы все чувствовали, что наш Яков Сафонович скромничает. Раздача тетрадей кончилась; правый передний угол наполнился стоявшими на коле¬нях учениками. Правосудие совершило свое дело. Началось объяснение сделанного перевода. И. вызывал к доске, одного за другим, нескольких учеников, преимущественно средних способностей, и заставлял их делать этот же перевод и объяснять каждую форму. При этом, как и на всех прочих уроках, постоянно повторялась этимология и те начальные правила синтаксиса, которые нам были объяснены. Работа велась так толково и внимательно, что прилежный ученик действительно мог учиться и научаться в классе. Но этому нередко мешал тот страх, доходивший до ужаса, который наводил на учеников своим обращением с ними учитель, и в этом отношении страх «человеческий» вовсе не делался началом премудрости. Я это испытал на себе и живо помню до сих пор. Когда я пришел в гимназию, я не только не умел переводить на какой бы то ни было язык, но даже представить себе не мог, в чем собственно состояло это мудреное искусство. Настал четверг. И. продиктовал текст, назвал слова, которых мы не знали, и скомандовал: «переводите!» Что мне тут было делать? Я вовсе не понимал, как это так люди переводят. Попробо¬вал было обратиться за советом к товарищу, но в ответ услышал: «Уби¬райся к чорту! Еще из-за тебя запишут!» Все это было сказано озлоб-ленным шопотом. Я положил перо и стал совершенно безнадежно глядеть на тетрадь. Казалось бы, что всего было проще обратиться за советом к тому же Якову Сафоновичу и объяснить ему мое безвыходное положение. И сделай я это, он наверное приказал бы отложить тетрадь, пояснил бы, что этот перевод на другой день будет сделан в классе и что я тут увижу, как переводят. Я даже думаю, что Я. С. и меня самого позвал бы к доске и научил бы со всем снисхождением, к которому он был только способен, так как я был не ленивец, а просто новичек. Но я не смел обратиться к учителю, потому что никто в классе не смел этого сде¬лать, и это была не наша вина. Не только я, новичек, не смел заговорить с грозным учителем, но не смел этого сделать и товарищ, к которому я обратился. А чего было проще, как сказать учителю: «вот, Я. С., новичек просит показать ему, как переводят, потому что он никогда не переводил». Глядел я, глядел на свою тетрадь и, с горя, чтобы что-нибудь сделать, вместо перевода написал подряд все продиктованные слова. На другой день тетрадь моя при¬летела ко мне по воздуху (такие работы швырялись ученикам через весь класс) с подписью pessime и мне была произнесена известная формула. Я ужасно испугался и, стоя на коленях, все время плакал. Из-за страха и слез я не обращал внимания на то, что творилось на доске, и вся клас¬сная работа прошла мимо меня нисколько незамеченная. На следующую пятницу над моей работой было написано уже не pessime, a turpissime, и я был оставлен в гимназии до 6 час. вечера. В третью пятницу все это повторилось. Но тут я скоро привык к своему положению, перестал пла¬кать, успокоился и положительно от нечего делать, со скуки стал гля¬деть на доску и следить за ходом перевода. И тут я, к величайшему соб¬ственному изумлению и радости, заметил, что это дело очень простое и что все это я умею. Сначала я про себя, а потом и вслух начал попра¬влять ошибки переводивших, так что И. заметил, что я кое-что смекаю и отпустил на место. Помнится, что следующего четверга я насилу до¬ждался и за свой перевод получил уже non male. За этим следовали два bene, и, наконец, optime. Но на этот раз дело не обошлось без беды. Перевод был, действительно, хорош; но в нем была одна очень грубая этимологическая ошибка в склонении местоимения. Что же Ильенков?. Он подписал optime, велел написать в списке 4 (тогдашний высший балл) и посадил на первую скамью. А за непростительную ошибку в склонении местоимения—«оставить без обеда!» В этом приговоре я тогда не увидел той справедливости, которой, невидимому, искал мой почтенный настав¬ник, и наказание, хотя оно в то время и не было для меня новостью, на этот раз отравило всю радость успеха.

Не раз И. высказывал нам, что все его радости и огорчения сосре¬доточивались в классе и что урок мог доставить столько-же развлечения» сколько и любое сценическое представление. «Мне не нужно ходить в театр, чтобы смотреть драму, трагедию или комедию; все это я найду здесь, в классе. Стоит мне вызвать двоих-троих с задней скамейки, — и все это я тотчас увижу. Я задам им правильный глагол первого спряжения, и тут они с первых слов начнут врать. Это и будет комедия. Но когда терпение мое лопнет и настанет время возмездия, тут-то и начнутся плач и слезы и скрежет зубовный, и это будет страшнее всякой трагедии. Но что-же делать! Сама себя раба бьет, когда не чисто жнет!» Последняя его поговорка была у него любимою, и он часто ее повторял: «А если я за¬хочу устроить себе великий праздник, то стоит мне вызвать нескольких с первых скамеек и спросить у одних неправильные глаголы, у других — исключения третьего склонения, у третьих — правила синтаксиса, и когда я услышу правильные ответы, услышу твердое знание,—возликует, истинно говорю вам, возликует душа моя! и когда настанет тот час, когда вы мне скажете: перестаньте вы повторять нам одно и то же! надоели вы нам; знаем мы все это, твердо знаем, и не нуждаемся в ваших беспрестанных повторениях. И хотя такие слова будут грубостью с вашей стороны, но я обрадуюсь этой грубости!» Я помню эти слова, помню и то, что нам хотелось-бы порадовать старика, потому что он был искренен; но что вряд-ли кто-нибудь осмелился-бы порадовать его в той форме, какую он предлагал. Очень следил он за правильностью ударений в латинских словах; ошибки были нестерпимы для его слуха и выводили его из себя. Но при этом он и любил казаться жестоким, чем он на самом деле вовсе не был. «А знаете-ли что? Хорошо-бы вставить вам во рты особые мундштуки, а ре¬менные поводья мне держать в руке! И тогда, если-бы кто-нибудь сказал мне dOcere вместо docEre, я-бы так повернул его, что у него-бы зуба два- три вылетело. И если-бы потом у него не все зубы оказались целыми, за то не перевирал-бы латинских слов. И осталось-бы у него это на всю жизнь в памяти. Начнет, например, есть говядину, а отчего это у меня справа одного зуба не достает и жевать нечем? Да оттого, что надо го¬ворить docere, а не docere, и т. д.».

Говорили, что старик наш не был особенно счастлив в своей до¬машней жизни; может быть, он отчасти и по этой причине любил де¬литься со своими учениками теми немногими радостями, которые выпа¬дали на его долю. Он был человек любознательный и не щадил денег для увеличения своей библиотеки. В числе других книг он купил себе латин¬ский толковый словарь Форчеллини, выписал его через книгопродавца Грефе (впоследствии Шмицдорф) из-за границы и заплатил 80 рублей. Это были большие деньги для учителя, который получал на частных уроках по 5 рублей ассигнациями за урок и жил в 3-м этаже, на дворе, в маленькой квартире. И Яков Сафонович рассказал нам, как он ждал своего Форчел-лини, как дождался, что заплатил, принес его в класс и показал всем. И когда он говорил, что заплатил целых 80 руб., то в словах его только слышалась искренняя радость, что ему удалось приобресть такое сокро-вище. Дисциплину И. поддерживал самую строгую и хотя у него был, не помню кто, старшим в классе и смотрел за порядком, но всего более смо-трел он сам. Порядок поддерживался преимущественно тем, что у И. ни одна минута в классе не пропадала даром и что он постоянно старался привлекать к работе целый класс. Оттого большая часть его учеников действительно выучивалась у него, и выученное знали и помнили твердо. В 3-м классе мы у него переводили Корнелия Непота, в 4-м—Юлия Цезаря. И. не только не ограничивался грамматическими объяснениями текста, но, напротив того, очень охотно сообщал разные подходящие сведения из древ¬ностей и истории. Из Цезаря мы переводили у него в 4-м классе две книги. Это был конец учебного года, а для тех, кто переходил в 5-й класс, конец занятий с Ильенковым. На одном из последних уроков он обратился к нам с такою просьбой: «Нам скоро придется расставаться; потешьте-же вы меня на прощанье: переведите мне из Цезаря к следующему уроку, сколько сможете!»—«Хорошо, Яков Сафонович, переведем!»—«Сколько-же вы переведете?» Послышался радостный шум: класс охотно принимал этот педагогический вызов. Отличиться в глазах Ильенкова, показать ему, что мы можем, коли захотим—это стоило труда.-—Три главы! Четыре! Не много-ли четыре? Что четыре! Переведемте пять! И к этому предложению присоединились все. На другой день на послеобеденном уроке все пять глав были переведены в полтора часа.

Разумеется, тут было не до грамматических объяснений: переводили, что называется, во все лопатки и к концу урока перевели все. Ильенков сам вызывал, кого хотел; разумеется, тех, кто по-слабее, он и не трогал: не такое было дело. Старик был положительно счастлив. «Поставьте всему классу по пяти», произнес он торжественно, И записали всем по 5 в список, (В это время была уже введена пятибалльная система отметок).

«Ну, друзья мои, вы меня порадовали; потешу-же вас и я, У нас остается еще два урока. Я прочту вам отрывки из латинских поэтов в переводе наших лучших писателей». И он читал нам перевод Жуковского из Виргилия и Овидия. Наш старик сам, очевидно, наслаждался этими прекрасными произведениями и нашим глубоким вниманием; но и здесь в нем по временам сказывался педагог-формалист, то, что у немцев назы¬вается Shulmeister. В одном месте, когда мы наслаждались прекрасными стихами Жуковского, он внезапно остановился и, указывая пальцем на только-что прочитанную строку, радостно воскликнул «Дательный само¬стоятельный!» В другом «месте, читая описание прощания Цеикса с Гальционой и безутешной горести Гальционы, он вдруг заметил, что один из учеников сидит, упершись коленами в стол и облокотясь на них руками. Это взбесило И., и, не прерывая чтения и не останавливаясь, он заревел: «Как ты сидишь, негодяй!» Мы так были ошеломлены этими словами, что в первую минуту не сообразили, в чем дело, и приняли эти слова за вос¬клицание Гальционы. Но дело живо разъяснилось, и в классе раздался не¬удержимый смех, который был подавлен только нашим нежеланием оби¬деть Якова Сафоновича…

Помню, раза два И. был болен, и мы ходили его навещать. Человек двенадцать садилось перед его кроватью. Старик был. очевидно, очень рад, потому что видел сочувствие того маленького мира, который вмещал все его радости и горести. «Да, друзья мои, я был очень тяжко болен; но я не поддался болезни и поборол ее: она, было, того (при этом лицо его выразило великое страдание); а я того!» И при этих словах он посмотрел на нас знакомым торжествующим взглядом. «Она опять свое того, а я того! Да так и отступилась». И мы не сомневались в том, что самая бо¬лезнь может уступить этой сильной и мужественной воле. Как ни велика была разница между этим пожилым, почти старым человеком и нами, но все-же мы видели в нем образец человека знающего, трудолюбивого, в высшей степени добросовестного и справедливого. Сквозь суровые формы его тяжелого характера видна была его искренняя любовь к нам и вели-чайшая забота о нашем образовании. Про Ильенкова ходило множество странных рассказов, его охотно копировали, и некоторые даже очень успешно; все его странные, иногда непонятные выражения, в роде всезначащего «тово» или «ты у меня не по булату» повторялись учениками и всегда вызывали дружный смех; Ильенкова боялись, как огня, особенно в младших двух классах, но все-же его и уважали и любили! И все это по¬тому, что дети обладают особым чутьем и хорошо понимают, кто их любит и кто нет. И этого отсутствия любви не скрыть ни под какими мягкими формами условной вежливости или притворной ласки.

Учитель математики в низших 4-х классах—Василий Иванович Лавониус, был человек вообще очень образованный, знающий свое дело и чрезвычайно деятельный. У него, как и у Ильенкова, главная работа шла в классе; на дом задавалось понемногу задач. Весь класс участвовал в каждой работе; никто не был без дела. Чаще всего задавалась классу общая задача; тот, кто решал ее первым, должен был объяснить свое решение. Если он сбивался, путался, В. И. вызывал другого. В первых двух классах сидели на скамьях также по порядку успехов. Тех, кто быстрее и лучше решал, подвигали вперед. Кстати здесь я замечу, что этот педа¬гогический прием у нас возбуждал только соревнование и не вызывал ни малейшей зависти или вражды. Притом некоторое пересаживание во время урока, это небольшая возня, которая вовсе не влекла за собой нарушения порядка—все это не давало крови застаиваться в жилах. Лавониус был очень внимателен к успехам своих учеников, и это я успел испытать на себе. В первый учебный год я был переведен после экзамена в третий класс, в числе средних учеников, но курс этого класса оказался мне не совсем по силам, и, по требованию В. И—ча, я был оставлен на другой год. Это меня очень огорчило. В начале нового учебного года, на первом же уроке В. И. посадил меня на первое место, т.-е. подле самой учитель-ской кафедры. И тотчас объяснилось, что это значило. Как всякий ученик, оставшийся на второй год, я знал начало курса, находил работу слишком легкой и мог залениться. Но у Л. это было невозможно. Беспрестанно слышал я: Э. повтори! Э. объясни! Э. реши! и т. д. И чуть прозевал или не подумавши брякнул, сейчас выговор или пристыдит, и все это быстро, без долгих нотаций. Сначала такое непрошенное внимание нередко дово¬дило меня до слез; но потом я поневоле привык к постоянной работе, без особого труда справлялся со всякими задачами и вопросами и уже начинал желать, чтобы Л. меня спросил. Но он сделал свое дело и занялся другими. После такой педагогической обработки, во все продолжение курса, я не только не затруднялся математикой, но даже полюбил ее. Курс у нас был не легок. В 4-м классе изучались логарифмы и многим это было не под силу. На решение математических задач обращалось недостаточно вни¬мания; математика изучалась более теоретически, ради ее развивающего ум значения. Вообще математика была одним из любимых предметов, и многие охотно занимались ею, особенно в старших классах.

Русскому языку у нас учил Франц Иванович Буссе; этот учитель далеко уступал Ильенкову и Лавониусу; но он владел хорошо рутиной и был очень трудолюбив. Классные занятия у него состояли, приблизительно, в следующем: грамматика преподавалась по Востокову и притом очень просто; учитель читал по книге, что было на очереди; потом весьма убе-дительным голосом говорил примеры, приведенные в этом же учебнике, изредка прибавлял свои. Потом спрашивал: «Поняли?» Ученики всегда отвечали хором: «Поняли!» и этим дело кончалось. Параграфы, таким образом «разъясненные», задавались к следующему разу наизусть. Кусочек грамматики задавался, обыкновенно, в конце урока, перед самым звонком. Кроме этого, мы писали под диктовку, учили наизусть, делали грамматический разбор. Эти упражнения наполняли все учебное время и велись весьма усердно. Для заучивания наизусть чаще всего задавалась басня Кры¬лова, иногда баллада Жуковского; помню с этих же времен «Песнь о вещем Олеге» Пушкина и «Ивана Сусанина» Рылеева. Патриотические «Думы» Рылеева тогда очень нравились и были распространены в рукописных сборниках, которых несколько можно было найти почти во всяком образованном семействе. У нас, напр., имелись в рукописях: «Горе от ума», «Триумф», «Думы» Рылеева. Книги тогда были и дороже, и реже; а хресто¬матии—убоги. Поэтому и приходилось каждому юному любителю соста¬влять для себя особый, рукописный сборник.

Избранное стихотворение сначала диктовалось, причем во втором классе нам назывались и все знаки препинания. Кстати, употреблению этих знаков нас надлежащим образом не учили. О них, раз- навсегда, заставили нас выучить, что следовало, по книге Востокова, и тем дело и было кончено. Я полагаю, что и наш учитель сам ставил эти знаки по навыку. Когда диктовка была кончена (не забудьте, что урок продолжался полтора часа), ученики по-двое менялись тетрадями, и каждый поправлял ошибки товарища. Возникали и споры; за решением охотно обращались к учителю, исключая тот случай, когда товарищ, очевидно, «жилил» свою ошибку, т.-е. старался ее «отжилить», оттягать. Потом сосчитывалось число ошибок у каждого, и у кого их было менее, тот занимал высшее из двух место на скамье. Кончалась поправка и начинался грамматический разбор продиктованного. Разбирали ученики, сидящие под ряд, начиная с лучших (но не всегда с первых скамеек: иначе последним и разбирать не пришлось-бы) и переходя к более слабым. Если разбирающий делал ошибку, то учитель немедленно приказывал ему садиться (отвечали с места, стоя), а следующему разбирать далее. Так продолжалось до тех пор, пока нахо¬дился бойкий мальчик, который и знал и не сбивался. Тогда учитель при¬казывал ему пересесть на место первого, который ошибся, а этому и всем следующим подвинуться одним местом ниже. Это была своего рода скачка с препятствиями, которая очень нравилась ученикам, вызывала сильное общее внимание к работе и нисколько не возбуждала зависти или вражды между товарищами, точно это был какой-нибудь смелый и ловкий прыжок в игре в чехарду или что-нибудь подобное. Такой, почти заученый в классе урок задавался наизусть к следующему классу и выучи¬вался без особого труда. Кроме этих упражнений, я помню еще следующее. Буссе диктовал нам неизвестный отрывок, пропуская, по выбору, слова— второе, третье, пятое, как придется и на месте пропущенного слова ука¬зывал ставить точки. Эти пропуски следовало каждому наполнить по соб¬ственному соображению и догадке. Потом эти работы (домашние) читались в классе. Это бывал один из самых интересных уроков. Здесь резко выде¬лялись ученики, много читавшие, от неохотников до чтения или от тех, у кого воображение было мало развито. У таких оказывался такой смеш¬ной рассказ или такие нелепые вставки, что весь класс заливался хохотом. Но случалось учителю пропустить такое слово, которое очень трудно было угадать и по смыслу соседних слов, и по смыслу целого рассказа. Как только это замечалось, сейчас же весь класс начинал следить в каждой прочитанной работе именно за этим местом, и если, наконец, какому-нибудь счастливцу удавалось разрешить эту задачу, его чуть не поздравляли. В это время приостанавливалась даже строгая классная дис¬циплина, сам Б., вообще строгий и грубоватый, принимал невольно участие в общем возбуждении и унимал расходившихся учеников не таким недо¬вольным голосом, как обыкновенно. У Буссе в трех низших классах мы усвоивали очень твердо грамматические формы и орфографию. Этим и ограничивалось наше обучение родному языку. Славянскому нас не учили вовсе.

Преподаватели остальных предметов представляли мало замечатель¬ного. География преподавалась по учебнику Забловского, который вызуб-ривался подряд. Я помню замечательно скверную бумагу этого учебника: какая-то серая, вся в бугорках, и такая рыхлая, что непереплетенный экземпляр едва-едва удавалось сберечь до конца года. Нам задавали чер-тить (т.-е. копировать) географические карты, и на это у нас были великие охотники и мастера между учениками. Особенно старательно отделывалась вода тушью и притом в несколько тонов. Чтобы рисунок был красивее, ученик-любитель, оставляя общее очертание берега правильным, сочинял извилины береговой линии по своему вкусу и выделывал столько бухточек и мысков, сколько ему было нужно, по собственному же вкусу. Также тщательно и произвольно отделывались горные хребты. Вся эта совершенна бесплодная работа была очень поощряема добряком-учителем. Наши карто¬графы-художники и между товарищами пользовались заслуженною славой.

Ниже этих учителей в педагогическом отношении стояли учители новых языков. И самые эти учебные предметы были поставлены в гимна¬зическом курсе особенным образом. Немецкий и французский языки со¬ставляли так называемые «параллельные» классы, т.-е. ученик мог по этим языкам быть не в том классе, в каком был по всем прочим пред¬метам. Учители новых языков по штату считались «младшими», получали менее жалованья и состояли в младшем чине. Их уроки были по поне¬дельникам и четвергам, от 9.5 до 12.5 утра. В каждом классе в эти часы собиралась очень разнообразная по возрасту толпа. Напр., во 2-м классе попадались ученики 4-го и даже 5-го классов, и так как это были или менее способные, или недостаточно прилежные, то все они успели позасидеться в гимназии и их бритые, синеватого цвета подбородки внушали невольное уважение молоденьким товарищам. Так как и здесь случалось оказывать друг другу товарищеские услуги или испивать общую чашу бедствий, то, может быть, и это смешение возрастов не приносило особого вреда, а скорее предупреждало разъединенность классов, не только что вражду, которой вовсе не было. Новым языкам учили нас плохо. Сами учители едва разумели по-русски. Наскоро задавался урок и потом в сле¬дующий раз спрашивался. Главная задача учителя состояла в том, чтобы узнать, кто не выучил заданного урока и взыскать с него. Старший приготовлял узенькую и длинную бумажку, как для аптекарского рецепта, надписывал вверху «за леность» и, по приказанию учителя, записывал в нее имена виновных. Многие учители записывали зря, без разбору. Кто, напр., оказывался неисправным в первый раз, вместо замечания или вну¬шения, вносился на записку наравне с учениками, постоянно ленивыми. Да и где тут с ними разговаривать, когда их почти сто человек! Да и стоит ли разговаривать с мальчишками, лентяями, негодяями! Так, по-видимому, рассуждали наши почтенные наставники. Таковы, по крайней мере, были их поступки с нами. На уроках немецкого языка диктовали нам немецкие слова, взятые из обиходной жизни, и давали их учить наизусть; но так как при дальнейшем обучении из этих слов не делалось никакого употребления, то они понемногу и забывались. Надобно заметить, что этот нелепый прием долбления вокабул без всякой системы и цели упо-треблялся в некоторых гимназиях и гораздо позже, и наверное употреб-ляется кое-где и теперь, так как он составляет надежное прибежище для плохих учителей. Кроме того, ученики должны были списывать (кажется, по полустранице, а может быть, и меньше) из немецкой книжонки Sitten- btichlein, а потом и долбить понемногу этот текст. Кто из моих това¬рищей не помнит, как, бывало, гудели басом на задних скамьях, выгова¬ривая все слова резко по-русски: «Фор нихт гар лангер цейт мейне лмбе киндер» и т. д. Так как грамматические формы в этом классе не изуча¬лись, «переводы с немецкого» не делались, то и не мудрено, что не только из малоспособных, но даже из даровитых учеников немногие чему- нибудь выучивались при таком бессмысленном обучении. А неуспевающих обзывали лентяями, морили голодом и даже секли! Во втором классе то-же заучиванье слов, списыванье с книги и выучивание небольших немецких стихотворений, в роде: «Eine kleine Biene flog emsig hin und hier und sog Stissigkeit aus alien Blumen» и т. д.; и эти стишки кем-нибудь из учеников, кто умел, и переводились. В третьем классе мы поступали к другому учи¬телю, человеку очень ограниченному, вспыльчивому, большому крикуну и мастеру спросить урок и записать незнающих» У него все грамматические формы долбили в классе хором. «Весь класс! Praesens indicativi!» и весь класс в такт вопил: Ich habe, du hast и т. д. «Первая скамейка и Пету¬хов! (А Петухов, положим, сидел где-нибудь в средине) Imperfectum!» Спрошенные почти кричат: Ich hatte. du hattest. «Петухов один! Praesens conjunctivi!» Петухов, может быть, смущенный тем, что его выделили из хора и неожиданно заставляют петь solo, мнется, силится что-то сказать и не может. А! не знаешь! Записать его! «Иванов!» Иванов тоже почему-то медлит. «Прибавь его!» т.-е. к записанному уже. А сам учитель в это время мерными шагами расхаживает по классу, размахивая пестрым шел¬ковым носовым платком в правой руке и петушится тем более, чем длиннее становится ряд записанных. И не то, чтобы все эти ученики не знали урока. Некоторым нужно было успокоиться и припомнить. Но это было совершенно невозможно, потому что учитель задавал вопрос так злобно, с таким явным выжиданием неудачного ответа и, наконец, с таким злорадством приказывал: «Прибавь его!», что все ученики понемногу начи¬нали робеть, на весь класс ложился какой-то гнет, и ученики едва могли дождаться звонка. Учитель, которому кличка была «Карлушка», был сам по себе вовсе не злой человек: он только попал не в свои сани. Ему-бы стоять на мосту, где проезд очень велик, а ему поручили ребят учить! И так, в первых двух классах мы учили слова, в третьем—грамматику, а в четвертом—начинали переводить с русского на немецкий по хресто¬матии, составленной из небольших рассказов. Между ними были3 извест¬ные всем моим ровесникам Собака Обри Мондидье, Лев Андрокла и проч. Оказывалось, что переводить мы были очень плохо подготовлены. Слова мы учили, но это были (если кто их и помнил) вовсе не те, какие теперь требовались. Мы учили, напр., die Tapeten—обои, der Teppich—ковер и под. из обиходной жизни; а переводить приходилось: «Обри Мондидье, гуляя в лесу, недалеко от Парижа, был убит и зарыт под деревом». Мы, что называется, в зуб знали глагольные формы, но не умели их упо¬треблять, потому что именно это и не было разъяснено нам. Немудрено, что наши успехи в немецком были очень незначительны и далеко несоответствовали нашим великим трудам. Выходило, что хотя корень учения горек, но и плоды его без всякого вкуса.

Французскому языку обучал старик Дешуданс, швейцарец родом. В первых двух классах мы учили и списывали подряд какие-то разговоры. Учитель говорил нам фразу по-русски, напр., «уж идот задовник с кораблом» (в книге было напечатано: вот идет садовник с граблями), а мы говорили эту фразу по-французски. Из этого ученья наизусть диалогов выходило тоже немного. Кажется, мы все знали только одну фразу: Permettez moi de sortir. В третьем и четвертом классах было еще того хуже. Кажется, не сразу могли найти хорошего учителя; лица, нас обучав¬шие, ни слова не умели говорить по-русски; мы по-французски не гово¬рили, поэтому зубрили одни грамматические формы, которые потом и спра-шивались, да делался разбор с его неизбежным: ой est le sujet? ой est 1е regime? Французы были добрее немцев и не такие охотники до взысканий.

По методу обучения уроки чистописания и рисования были похожи один на другой. Помнится, по два класса обучались вместе: первый со вто¬рым и третий с четвертым. Обучение шло в столовой пансиона. Входил учитель, читалась молитва, ученики садились. Являлись старшие и ставили перед каждым деревянную подпорку для прописи или эстампа, служившего моделью и который, неизвестно почему, назывался «оригиналом». Потом старшие являлись снова; каждый нес охабку оригиналов и ставил перед каждым учеником тот, который лежал в охабке сверху. Все эти оригиналы- до того всем известны, что вряд-ли нужно о них распространяться. Это была самая пестрая смесь изображений целых ландшафтов, отдельных деревьев, мостов, человеческих глаз, носов и т. д. Каждый рисовал то. что ему доставалось, и в том порядке, в каком оригиналы находились в руках старшего. Впрочем, не запрещалось меняться рисунками. Да этого почти никто не делал. Не стоило: все рисунки были одинаково неинте¬ресны. У нас в старших классах оказалось 3—4 хороших рисовальщика, и никто не мог сказать, где и каким образом они научились этому искус¬ству. Тетради вынуты, станки и оригиналы розданы; ученики принялись за работу. Старшие похаживают между столами и наблюдают, чтобы ученики не разговаривали вслух, а разве что шепотом. А учитель? А он сидит у одного из столов и болтает с близ сидящими учениками. Раза два в год он подзывает к себе, по очереди, каждого ученика, обзовет, по большей части, пачкуном и отпустит на место.

Почти так же дело шло и у Тренделленбурга, учителя чистописания, добрейшего старика, со смешным, длинным и острым носом. Его профиль умел нарисовать каждый школьник, и даже очень похоже. Он во все продолжение урока чинил гусиные перья, которыми тогда писали. У него в класс вносилась груда прописей, которые тоже представляли порядочную смесь самых разнообразных шрифтов. Все это без всякого порядка, кому что придется, раздавалось старшим. Учитель наблюдал только за одним, именно, чтобы ученики не шумели. «Шум есть!» закричит он. бывало, встревоженным голосом; старшие засуетятся, столовая притихнет, а Тренделленбург опять принимается за очинку перьев.

В моем выпуске (1840 г.) было несколько хороших рисовальщиков, и двое, а в особенности один — замечательные каррикатуристы. Всего чаще рисовали Ильенкова, Шнейдера (директора) и Федора Ивановича Буссе, учителя математики и физики и впоследствии директора. Рисунки О. Васильева были так похожи и так талантливо сделаны, что препода¬ватели, рассматривая их, только смеялись, и начальство за них никого не преследовало. Но этими успехами в рисовании наши доморощенные художники были обязаны одной лишь собственной талантливости, а вовсе не руководству учителя Иверсена.

Наше так называемое «воспитание» было поручено комнатным надзи-рателям (за пансионерами) и надзирателям за приходящими; всех их неоффициально, в глаза и за глаза, звали гувернерами. Это были по большей части немцы; один (Дешуданс) был француз; был между ними один грек—Доксаки. Русских между ними не было вовсе; да, может быть} в то время между русскими и нелегко было найти гувернера. Была, вероятно, и та мысль, что у них ученики могут научиться говорить по- немецки и по-французски. С нами все они говорили по-русски, немило-сердно коверкая трудный для них язык. Поэтому никаких «бесед» между нами не было; они были только в состоянии давать короткие приказания, да мастера были браниться. Единственной их заботой было наблюдение за внешним порядком, чтобы ученики не опаздывали к урокам и не шумели, где не следовало. Также преследовали они очень строго контрабанду. Под этим разумелись все неучебные книги. Эти книги немедленно отбирались. Что с ними было далее, нам оставалось неизвестным; но нам они никогда не были возвращаемы, и просить об этом было бы напрасным трудом. Так, однажды, во время утреннего приготовления уроков, я, бывши в то время пансионером, покончив свои обязательные занятия, начал читать «Осво¬божденный Иерусалим» в русском переводе. Эту книгу принес мне из дому на несколько дней товарищ. Гувернер Б., еще лучший между другими, увидел эту книгу, тотчас отобрал ее и не отдавал, не смотря на все мои просьбы. Мне было и досадно ужасно, и стыдно перед товарищем. Один из гувернеров отбирал таким же образом шелковые платки, «преследуя франтовство», и перочинные ножи, «чтобы ученик не наделал беды». И на это никто тогда не жаловался. Правом взыскания пользовались в самых широких размерах и учители, и гувернеры. Немногие прибегали к ручной расправе и драли за уши, но большая часть записывала самым усердным образом. Каждый из них мог оставить без обеда и без отпуска. Обращение их с учениками было постоянно суровое и грубое. Поэтому маленькие их боялись и не любили (не то, что, напр., Ильенкова), а боль¬шие не уважали и избегали всяких лишних разговоров с ними.

В классах ученики вели себя хорошо, особенно в старших. Даже у самых слабых и невзыскательных учителей мы держали себя очень при¬лично, и попытки фамильярничанья постоянно вызывали порицание това¬рищей. Учители старались, с своей стороны, поддерживать этот тон при¬личия и обращались с нами, как со взрослыми. Высшею степенью наказа¬ния в низших классах было наказание телесное и было не особенною редкостью. Бывали случаи и общего «избиения младенцев», и делалась эта экзекуция, не знаю почему, по пятницам. Два таких случая я помню сам.

Обыкновенные, ежедневные взыскания состояли в оставлении без обеда и в лишении отпуска. Пансионеров и приходящих записывали отдельно. Записки о пансионерах передавались дежурному гувернеру, и он уже распоряжался по ним: ставил во время обеда к печке, по средине столовой, не дозволял после обеда побегать по двору (это называлось на нашем школьном языке «без гулянья»). Записки о приходящих передава¬лись швейцару — Ивану Ивановичу. Это был старый чиновник, за что-то исключенный из службы, и так как деваться ему было некуда, а семья большая, то он и поступил в гимназию в швейцары. Но он здесь положи¬тельно исправлял обязанности гувернера над приходящими. Как только ударит звонок в 1.5 или 4 ч. пополудни, Ив. Ив. с кучей записок ста¬новится у выходных дверей и зорко высматривает записанных. Этим он коротко объявлял: до 4-х, до 6-ти, до 8-ми часов и несчастные, повеся носы, возвращались в шинельную. Это был длинный и узкий корридор; по обеим сторонам его были прибиты к стенам вешалки, и здесь мы оста¬вляли свои шинели и фуражки. Единственное окно корридора выходило в узкий переулок у Пустого рынка; поэтому в корридоре никогда не было светло, а осенью и зимой, после 4-х часов, едва можно было различить №№ на вешалке. Вот в этом-то полусветлом корридоре да в таких же сенях виновные и отбывали время своего ареста от 1 до 4-х часов. Хле¬бом можно было раздобыться у пансионеров, которым в 4 часа давали хлеба и квасу, сколько угодно; но все же ученик был голоден, утомлен и возвращался домой на столько поздно, что не легко было приготовить порядочно уроки к следующему дню. А за это попадало и в следующий день. И таким образом случалось, что иной бедняга несколько дней сряду был записан, в сущности, за небольшие провинности; его лицо примель¬калось гувернерам; он попадал в разряд «лентяев», «негодяев», «мерзав¬цев», «которых следовало высечь и выгнать», как говорил совершенно спо¬койно наш инспектор — Николай Николаевич Кнопф. А тут, как на беду, попадался какой нибудь шалунишка, которого следовало отодрать спе¬циально. Вот этим-то случаем и пользовались все власти, чтобы прихва¬тить и других виновных.

Раз, помню, я не переписал урока из немецкой книги, хотя я по этому предмету и считался одним из лучших учеников, но учитель был не в духе и велел меня записать. В этот день нас, записанных во всех трех классах, набралось что-то больше тридцати человек. Как увидел ди¬ректор целый пук записок в руках у Ивана Ивановича, страшно разгне¬вался. «На! какое множество негодяев! Высечь их всех! С его стороны это было сказано больше для острастки; но мы все, особенно новички, поняли это буквально и испугались не на шутку. Раздались торопливые возгласы: «Да я, Василий Васильевич, записан всего в первый раз! — «Не¬чего тут разговаривать! Ступай, ступай!» И в самом деле, какие тут могли быть разговоры, когда приговор был произнесен и всем было некогда. Нас поставили парами и повели сначала по верхнему корридору между клас¬сами и по актовому залу, а потом уже свели вниз, в казарму служителей, где были приготовлены скамья и розги. На что был нужен этот полонез, я и до сих пор не берусь объяснить, но гувернеры пользовались этим слу¬чаем и из толпы зрителей то и дело выхватывали то того, то другого и ставили в пары. Когда мы вошли в казарму да увидели орудия истязания, то раздался такой оглушительный вой, что Василий Васильевич стал торопиться покончить это дело. Он сам был человек довольно мягкого сердца, порядочно нервный и прибегал к подобным экзекуциям лишь в крайности. Мы считали его «не злым», а более сердитым и боялись скорее его крика и угроз. Другое дело был инспектор—Николай Николаевич Кнопф. Это был белокурый исполин, с крупными чертами лица, огромным носом и толстыми губами. Это был человек справедливый, очень строгий и невозмутимо спокойный, и если, по его мнению, какого-нибудь «негодяя» следовало «высечь», то он производил эту педагогическую операцию так-же спокойно и не торопясь, как какой-нибудь опытный хирург или скульптор. Из нашей воющей толпы извлекли по одному, человек 8 —10 и высекли. Секли служители из солдат и секли ужасно больно. Некоторые, повидимому, любили сечь. Давно уже замечено, что мучение других, хотя-бы и по какой-бы то ни было обязанности, в корень развращает самого палача, которому эта операция начинает доставлять даже наслаждение. Поэтому те педагоги, которые заставляли учеников сечь своих товарищей, совер¬шали над детскою натурой гнуснейшее из преступлений.

При таких «экзекуциях в массе» наказание редко вызывало стыд; по крайней мере, не перед товарищами, скорее перед домашними, которые не знали, в чем дело, и веровали в педагогическую непогрешимость школы. Боялись физической боли; да и к этому некоторые скоро привыкли, так как телесные наказания назначались без особых долгих размышлений, и если ученик был однажды высечен, то для повторения экзекуции ему стоило только попасть в пары экзекуционной процессии. «А! ты опять попался! Ложись!» А за что попался, и велика-ли была на этот раз вина, это не разбиралось: надо было отодрать поскорее несколько человек, для примера, и идти обедать.

Нередко между учениками 12—16-летнего возраста оказывались такие стоики, которые не молили о пощаде и экзекуции переносили молча. А это было нелегко, потому что подобная твердость озлобляла палачей и приводила в великое смущение секущее начальство. Ученики смотрели на такое проявление твердой воли с великим уважением. Где же при этом было то педагогическое значение розги, какое ей приписывали? Раз, помню, сидели мы на послеобеденном уроке. Ильенков еще не входил, потому что в это время совершалась экзекуция, и возвращавшиеся после нее ученики развлекали товарищей и могли-бы мешать уроку. Вдруг влетает в класс Улесский, ученик нашего класса, мальчик лет 11 — 12, способный, но с ленцой, остроумный, веселый и большой шалун. На глазах его еще не вы¬сохли слезы. Его встретили, как и других, с молчаливым участием. Он на минуту остановился перед классом, окинул всех довольным взглядом и, похлопывая себя по страдалице, весело крикнул: «Вспрыснули! Теперь я прежде всего завтра иду в отпуск!» Бедняга был своекоштный пансионер и сидел без отпуска чуть-ли не шесть недель. «А затем целый месяц, по крайней мере, школьничай, сколько хочешь: и на воскресенье не оставят и драть не будут!» «Молодец Улесский!» раздалось в ответ на этот вызов. Но были примеры и обратного свойства. На некоторые натуры розги на-водили такой ужас, который ни с чем нельзя сравнить. Расскажу то, чему был сам свидетелем. Меня на этот раз записал Дешуданс за то, что я не списывал с книги в тетрадь заданное из французских диалогов. Замечу, что у Дешуданса я считался хорошим учеником, и это была моя первая вина у него. На этот раз директору вздумалось полюбопытствовать- сколько записанных? Опять оказалось что-то очень ужь много. Тот-же гневный приговор, построение в пары, процессия из 2-го этажа в нижний. Впереди шел директор. Когда мы подошли к дверям служительской комнаты (или просто «солдатской», как все ее звали) один мальчик лет 11 -ти, который шел в первой паре, перетрусил до того, что бросился перед директором на колени и крикнул: «Всемогущий Василий Васильевич, простите!» Про¬цессия остановилась. Шнейдер не вытерпел и расхохотался. Рассмеялись и все ученики, не смотря на грозящую опасность. Но директор уже был не в состоянии поступить с нами строго. «Поставить их всех на полтора часа (т.-е. на все время рекреации между тремя утренними и четвертым, после¬обеденным уроком) к стене и пусть им будет стыдно перед товарищами!» Тем дело и кончилось. И долгое время после этого мы не могли забыть «Всемогущего Василия Васильевича».

Наши игры и развлечения были очень просты: это была самая обыкно¬венная детская возня с криком, шумом и кое-где с дракой. Дрались между собою, чаще всего ученики первого и второго классов; в третьем этим занимались уже очень редко. А в старших классах такие случаи бывали не чаще одного-двух раз в год. В возне нас не стесняли и в наши игры на¬чальство не вмешивалось. Любимою игрой в классе была чехарда. В ней участвовало почти полкласса. Но эта игра затевалась только в отдаленных классных комнатах. Ловкие прыжки приводили зрителей в великий восторг; раздавались неистовые клики, оглушительные рукоплескания, и издали можно было подумать, что тут не весть что творится. Немец-гувернер чуть-ли не на рысях спешил к месту состязания; но, убедившись, что драки не было, а была только возня, делал замечание относительно шума и более не показывался. Подобные игры затевались «в перемену», т.-е. между уро¬ками. Но бывало, что учитель не приходил вовсе на урок. В таких слу¬чаясь иногда устраивались сценические представления. Между учениками везде водятся великие мастера копировать своих учителей. Этим отлича¬ются особенно ученики, обладающие хорошим слухом и большою наблюдательностью. Они в состоянии создавать целые сцены. И для этого недо¬статочно повторять то, что видишь и слышишь в классе. Приходилось импровизатору-актеру создавать свою роль на месте. Слушатели были до¬вольно взыскательны, и хотя при веселом общем настроении всего класса и готовы были смеяться всякой незатейливой шутке, но, чтобы вызвать дружный взрыв хохота, нужна была большая находчивость. Неумелых актеров тотчас-же прогоняли на место без всякой пощады. «Не похоже! Убирайся! Не умеешь!» И несчастному артисту становилось на несколько минут очень стыдно! На сцене появлялись все действующие педагоги гим¬назии. Но, без сомнения, героем всех сценических представлений был Ильенков, а содержанием — суд и расправа во время латинского урока. Начальство знало об этих представлениях и не преследовало их, потому что в них было, воистину, много детского добродушия и незлобивости и совершенное отсутствие потрясения основ.

В мое время классная комната Ш-го класса была удалена от осталь¬ных. Она находилась на конце предлинного корридора. Прежде чем учи¬тель или дежурный гувернер успевал дойти до средины корридора, уже все в классе было приведено в порядок, все сидели по своим местам и разве по красным и оживленным лицам можно было угадать, что «было дело»! Вот эта затруднительность надзора была отчасти причиной, что между нашими развлечениями было одно, вовсе не невинное. У одного из наших товарищей была тетрадь эротических стихотворений, сцен и даже целых пьес, и он был мастер читать их. Поэтому, когда учитель не приходил на урок, вместо него обладатель этой знаменитой тетради читал из нее отрывок при общем хохоте всего класса. Но на руки эта тетрадь все-же не выдавалась никому. Надобно, однако, заметить, что этого рода развле¬чения были довольно редки и что бесстыдничанье всякого рода вообще вовсе не поощрялось.
_____________________
Владимир Федорович Эвальд (ученик петербургской 3-й гимназии—ХШ выпуска 1840 г., сконч. 29-го января 1891 г.) был. первым директором I реального училища в Петербурге. Ему принадлежит большая заслуга в деле начальной организации реаль¬ного образования в России и в течение довольно продолжительного времени руководящая роль на первых шагах его развития. (См. о нем «Исторический очерк СПБ. первого реального училища». Сост. Г. М. Князев. СПБ., 1912 г.). Печатаемые в настоящем сборнике воспоминания В. Ф. Эвальда первоначально были помещены в «Русской Школе» (1890 г., май).

Далее >>
В начало

Опубликовал: Соколов Николай Алексеевич | Автор: В. Ф. Эвальд | слов 8423


Добавить комментарий