Из воспоминаний Викт. П. Острогорского

Опубликовал: Соколов Николай Алексеевич
Автор: Викт. П. Острогорский

В 1852 г. я был переведен (из 1-й гимназии) пансионером, на казенный счет, в 3-ю С.-Петербургскую гимназию, так как отец мой в феврале 1852 г. скончался, и платить за меня было некому, вакансий же казенных в 1-й гимназии не было. Третья С.-Петербургская гимназия, выпустившая из своих стен столько педагогов, была в то время заведением совсем особенным. Начать с того, что с падением классицизма министра Уварова, она была в то время единственная в Петербурге классическая, с обоими древними языками, из которых греческий начинался в 3-м классе, а латинский со второго. Гимназия эта была самая многочисленная, с параллельными отделениями до 5-го класса, когда пансионеры, которых всех было что-то около 250, соединялись в один класс с приходящими. Назначение ее было, по преимуществу, готовить педагогов,—так что все казенно-коштные, переходя в последний, седьмой класс, курса здесь не оканчивали, а переводились без экзамена в Главный Педагогический Институт, чего, впрочем, я избежал, благодаря покойным—директору Ф. И. Буссе, и, кажется, В. Я. Стоюнину (секретарю Педагогического Совета), считавшим за лучшее довести меня до университета, так как в конце пятидесятых годов уже шли толки о закрытии института. Как дорогая по плате 1 я гимназия, откуда с 5-го класса переводили в лицей, и куда принимали только потомственных дворян, считалась, некоторым образом, аристократической, почему здесь лучше кормили и одевали, и обходились с учениками как-то все-таки помягче, и секли поосторожнее и пореже, так самая дешевая по плате — 3-я, где было множество казенно-коштных, большею частью круглых сирот, или, вообще детей безответных бедных чиновников, счастливых тем, что дети, так или иначе, пристроены, отличалась в мое время очень плохим содержанием, грубым обращением с учениками и, поистине, жестокими нравами интер-ната, напомнившего мне впоследствии бурсу Помяловского. С 1856 г., как и все в России, и наша alma mater немножко поочеловечилась: гувернеры, напр., в маленьких классах перестали драться, ограничившись более руга-тельными словами,—порка совсем прекратилась; поступило несколько новых учителей, обращавшихся с учениками более гуманно и старавшихся заинте¬ресовать своим преподаванием; но, когда перешел сюда, в 1853 г., я, если исключить нескольких добрых товарищей, с которыми завязалась у меня тесная дружба и образовалась своя маленькая кружковая жизнь, тяжелое это было заведение. Конечно, спасибо и за то, что оно, как-никак, все-таки дало кое-какое образование многим из нас, бедняков, как, напр., и мне самому; но скольких же и выбросило оно за борт, как негодных, до окончания курса, скольких озлобило и ожесточило в нежную пору ранней юности. Во главе заведения стоял добрый и благороднейшей души чело-век, Федор Иванович Буссе — педагог, пользовавшийся большой извест-ностью, посланный некогда от министерства народного просвещения загра-ницу для изучения педагогии под руководством самого знаменитого Песталоцци, с которым, говорят, он очень сблизился. Но, в тот период, когда учился в гимназии я, он,—по усталости-ли, болезненности, или просто по невозможности действовать более самостоятельно,—мало принимал актив¬ного участия в управлении заведением, и гимназия, назначение которой было подготовление будущих педагогов, не носила в себе педагогического характера ни в смысле песталоцциевской гуманности, ни в смысле выбора учителей (за немногими исключениями) и гувернеров, ни, наконец, в общем характере и строе заведения, которое весьма мало задавалось целью сделать из нас образованных людей. По крайней мере, у такого гуманного директора-педагога и добрейшаго, любившаго нас, человека, был инспектор некий Аккерман, на глазах всей гимназии выпоровший в корридоре моего товарища, ученика третьего класса, так, что беднягу, к ужасу детей, вынесли в лазарет на простыне, и вообще славившийся своей слабостью к телесным наказаниям. Не мешало управление директора и плохому содержанию учеников, которые в своих, часто справедливых, жалобах, встречали отпор в виде строгого наказания за дерзость осмелиться пойти якобы против начальства. Не было у нас никакой библиотеки для учени¬ков,— даже русских писателей, Жуковского, Пушкина, Гоголя не давали нам на руки, — и первая книга, выпрошенная мной, кажется, в 5 классе, из большой учительской библиотеки, было смирдинское издание сочинений Тредьяковского. Теперь, чуть не через 40 лет, проведя сам на педагоги¬ческой службе более тридцати, с изумлением обращаюсь к своей гимна¬зической юности с грустным воспоминанием о том, что в столице, в единственной педагогической «классической» гимназии, чуть-что не с 600 уче¬ников, могла совершенно отсутствовать со стороны начальства решительно всякая мысль о том, чтобы хотя сколько нибудь способствовать чтением умственному и нравственному образованию тех, кого с детских лет обре¬кали на служение распространению образования во всем государстве. И в результате выходило то, что ученики, как справедливо говорит мой покойный гимназический товарищ, Д. И. Писарев, в своей статье «Наша университетская наука», поступали в университет невеждами, совсем беззаботными на счет литературы не только иностранной, не зная таких писателей, как Шекспир, Шиллер, Гете, Диккенс, и т. п., — но даже и русской, причем начитанности и развития по части исторической уже не было вовсе. Конечно, исключения были, особенно начиная с половины пятидесятых годов, но здесь влияло чтение домашнее, — книги, приносимые в гимназию бывшими нашими воспитанниками-студентами; вообще влиял новый дух времени, побуждавший книгой или журналом дополнить свое убогое развитие — и часто дополнить и направить, без всякого руковод¬ства, вкривь и вкось, — но гимназия, в смысле нашего обучения и образо¬вания, была здесь совсем не при чем.

Прежде, чем перейти к преподаванию русского языка и словесности, которое составляет важный предмет моих воспоминаний, брошу взгляд на постановку в гимназии учебных предметов вообще, кроме математики и физики. Я почти не буду называть учителей по именам, чтоб не трево¬жить памяти людей, может быть, вне своего учительства, и очень почтен¬ных, да и не в именах дело, тем более, что все эти педагоги были продуктами своего крутого времени и тяжкого педагогического режима. Гим¬назия наша, как я сказал, была единственная «классическая»,— следова¬тельно, древние языки играли в ней подобающую важную роль. И нужно отдать справедливость: они тогда, не смотря на большое число отведенных на них уроков, нисколько не тяготили нас, и между нами, в старших классах было не мало учеников, которые занимались латынью охотно и самостоятельно, и достигали в ней весьма порядочных успехов. Этим обя¬заны мы были особенно покойному университетскому лектору, Григорию Ивановичу Лапшину, сумевшему своим, до педантизма серьезным, отношением к предмету, к преподаванию которого он относился, как к какому то священнодействию, возбудить и в нас, юношах, любовь не только к языку в его сжатых, определенных и ярких формах, но и к самому содержанию писателей, особенно Вергилия и Овидия, и. вообще, к древнему миру. Недостаточно ученый для профессора, в гимназии он был на месте вполне. Своею справедливою педантическою требовательностью по грамматике он заставил нас основательно работать, обращением вни-мания на выразительное чтение латинского периода и стихов, на их скан-дирование, давал чувствовать музыкальную красоту чуждого языка, кото-рый старался передавать возможно красивыми оборотами русскими (мы много учили у него стихов наизусть), сообщением же многочисленных примечаний литературных, биографических, исторических и археологиче-ских в разных сторонах быта незаметно вводил нас в подробности жизни древнего мира. И нужно заметить при этом, что грамматика в то время стояла на втором плане: ознакомив с нею в самых основных чертах в третьем классе, старались поскорее обратить учеников к чтению авторов, и затем прибегали к ней только постольку, поскольку это нужно было для их понимания. Но если преподавание латыни, благодаря Г. И—чу. которому старались подражать и другие латинисты, в значительной сте¬пени способствовало нашему литературному образованию и развитию, так сказать, филологического вкуса, а личность почтенного наставника, не смотря на некоторые его странности и педантизм, возбуждала к себе уважение, — то уже отнюдь не могу сказать этого о языке греческом, и слова Гейне: «Не говорите мне о греческом языке, а то я очень рассер-жусь»—приходят на память тотчас же, как вспомню о бесполезно убитых на этот предмет многочисленных часах, и убитых, благодаря только без-образнейшему преподаванию. Хотя знали мы по-гречески немножко и больше, чем тот же Гейне, утверждавший, что «греческие правильные глаголы отличаются от неправильных только тем, что за правиль¬ные меньше секут», но, сколько помню, греческий язык, можно ска¬зать, отсутствовал в нашем гимназическом образовании совершенно. Вве¬ренный до самого последнего класса преподавателю-немцу, не выучивше¬муся даже правильно говорить по-русски, крайне смешному своими мане¬рами, с какими-то выкрикиваниями на высоких нотах бабьим голосом и пришепетыванием, ко всему этому еще страшно рассеянному оригиналу, бедный греческий язык, как и читаемые на нем писатели, к великому вреду нашего образования, остался нам чуждым почти совершенно, и, поступив в филологический факультет, мы должны были учиться по-гре¬чески сызнова. Говорят, преподаватель этот известен был еще в молодо¬сти в Германии своими филологическими трудами, и впоследствии, кажется, не мало способствовал насаждению и утверждению в России новейшего Катковского классицизма; но, как мне теперь кажется, этот несомневающийся немец, чиновник от классицизма, в наше время для нас, юношей, представлял собой первообраз тех чехов, которых мы призвали впослед¬ствии, в семидесятых годах, из-за границы—точно нарочно, для того, чтоб поселить отвращение, или, по крайней мере, полное равнодушие в русских детях к грекам и римлянам, и ко всему, что носит на себе следы великой культуры древнего мира.

Не менее печально были поставлены у нас и языки новые. Они были, прямо сказать, в каком-то загоне. Классы обоих новых языков шли своим порядком, но не делали мы почти ничего, выезжая на трудах тех редких счастливцев, которые приносили практическое знание языков из дому. Преподаватели, может быть, и почтенные люди, по-русски говорить почти не умели и не желали, — значит, мы их не понимали. Какой-то, именно «дурацкий», господствовавший более или менее во всех тогдашних муж¬ских учебных заведениях, квасной патриотизм видел в преподавателях- иностранцах только смешных «шмерцев» да тонконогих «легкомысленных французиков», и ни с кем из учителей не проделывалось столько школь¬ных глупостей и надувательств, как именно с этими бедными иностран¬цами. Что же касается успехов в новых языках, то скажу одно, что по французски я, окончив курс, мог только читать, почти ровно ничего не понимая, а немецкий язык, который в детстве знал почти как свой род¬ной, наполовину забыл… Таким-то образом гимназия, подготовлявшая будущих учителей, не дала нам не только знания греческого языка, но и языков новых.

Убита была совершенно в гимназии и история, особенно всеобщая, преподававшаяся по безобразнейшему, общепринятому тогда, учебнику, сначала высокопарного Смарагдова, а потом Зуева, причем, за неиме¬нием библиотеки, мы решительно ничего не читали по истории. История русская, проходившаяся по краткому учебнику Устрялова, носила густую патриотическую окраску и выучивалась чуть не наизусть; и точно для того, чтобы нагляднее показать нам всю незначительность и придавлен¬ность такого предмета, как история, и преподаватель истории был у нас какой-то необыкновенно загнанный, — из семинаристов, страшно боявшийся и начальства, и даже нас, всегда ходивший на ципочках и тон¬ким голоском задававший нам по книге отсюда до сюда, или очень редко, с акцентом на о, рассказывавший своими словами почти то же самое, что стояло в учебнике. Впрочем, это был добрый, простой человек, никого никогда не обижавший, ставивший всем хорошие баллы. Кажется, впоследствии он был где-то в провинции директором гимназии, и, говорят, хоро¬шим, но что ему была история, и что он для истории?

Таково было на рубеже старого Николаевского времени и начала новых Александровых дней положение в нашей «филологической» гимназии учебных предметов, долженствовавших дать нам в совокупности «образование» общее, гуманитарное, просвещенные и вооруженные которым, мы должны были вступить в главный педагогический институт или универси¬тет. Я нарочно оставил под конец русский язык и словесность, и перейду теперь к ним.

Год пребывания в 3 классе, уже 3-й гимназии, по отношению к русскому языку представляется мне как-то смутно. Те-же диктовки, то-же ученье и писанье стихов наизусть, то же чтение и рассказ по той же книге для чтения Максимовича, — новое представляла только грамматика, кото¬рая уже не писалась на доске, как в 1-й гимназии, а была роздана ка-ждому ученику, в виде тоненькой-тоненькой книжечки, ценой в 7 коп.— «Сокращенная грамматика Востокова», которая, разделенная учителем на маленькие порции (синтаксис помещался в ней на нескольких страницах), вся с начала до конца, со всеми примерами, была за год выучена нами слово в слово и послужила основой и единственным прочным материалом наших грамматических знаний. Кроме этой сокращенной, было еще дано на класс несколько экземпляров грамматики того же Востокова, но уже полной, ценой, кажется, в 17 коп. Она должна была служить для справок по правописанию, но так как я был грамотен, и даже в ятях ошибок не делал, то и не раскрывал ее вовсе. Хорошая была эта тоненькая русская грамматика, написанная хоть и немцем, но просвещенным серьезным фило¬логом, сумевшим выбрать из наших грамматических дебрей только самое существенное и необходимое, и изложить все это строго-догматически, просто и точно настолько, что она, при внимательном чтении, была понятна 12—14 летним детям даже без всяких объяснений; да и самые то выра¬жения на столько в ней сжаты и определенны, что весьма хитро, да и незачем было ученику излагать ее своими словами, а достаточно только при ответах иллюстрировать ее своими примерами, по образцу приведен-ных в книжке, что и делалось нами без особенных затруднений, точно также как и этимологические разборы по формуле. Впоследствии, просматривая и проходя, уже учителем, с учениками курс грамматики по раз¬ным обязательным учебникам, которых развелось у нас видимо-невидимо, и где авторы их пускались в тонкости фонетики и словообразования, я часто вспоминал эту «тоненькую» грамматику Востокова, и удивлялся, почему это мы, старые гимназисты, кроме нее, никакой грамматики не изучавшие, и расставшиеся совсем с русской грамматикой в III классе, и грамотны были, и могли без труда заниматься грамматиками других язы¬ков; между тем как потом, да часто и теперь, эта грамматика проходится усиленно, иногда даже в старших классах, а ученики пишут с ошибками и путаются в терминах, на что жалуются учителя древних и новых языков.

Август 1853 года, когда я перешагнул из третьего класса в четвертый, отнесенный в гимназии уже к старшим классам, даже занимавшимся в особой большой камере, начинает для меня новый период, так сказать, моего литературного гимназического образования. Этот период, продол¬жавшийся до университета пять лет (в 5 классе сидел я из-за недававшейся мне математики два года), тесно связан для меня с незабвенной личностью покойного Владимира Яковлевича Стоюнина, преподававшего во всех старших классах русский язык и словесность, и все время состояв¬шего секретарем педагогического совета, на который имел он большое влияние, и где веское и умное его слово было авторитетом. Из всего тогдашнего педагогического персонала, за все шестилетнее мое пребывание в 3-й гимназии, насколько представляется оно теперь в моем воображении, прямо должен сказать, что на мой личный взгляд, этот человек только и был у нас один настоящим серьезным педагогом, любившим свое дело и сознательно стремившимся подействовать на нас, юношей, своим преподаванием и отношением к нам не только образовательно, но и воспитательно. Его светлая личность окончательно решила, мое педагогическое и литера¬турное призвание, и во всю мою педагогическую деятельность по настоя¬щее время служит мне идеалом учителя и человека. В жестокий век сухого формализма казенной педагогии, когда учитель был почти всегда только чиновник, редко приобретавший уважение учеников и обыкновенно играв¬ший роль точного исполнителя приказаний начальства, у которого ста¬рался заискать расположение, Стоюнин, несколько суховатый, пожалуй, гордый на вид, серьезный и сосредоточенный, сдержанный и ровный в обращении, резко отличался от всех учителей и гувернеров какою-то осо¬бой манерой держать себя так, что его невольно именно уважали, как мы, дети и юноши, так, сколько могли мы заметить, и все другие преподава¬тели и начальство, как наше гимназическое, так даже и высшее, наезжав¬шее в гимназию. Он отнюдь не был, так называемым, популярным, учи¬телем, и вовсе не искал этой популярности: держал себя от нас в неко¬тором отдалении, немножко, что называется, на высоте; но никого мы так не уважали, и даже не любили, хотя и не умели, да и не могли, при тогдашнем отдалении ученика от учителя, выразить ему этой любви види¬мым образом. Была в этом человеке большая нравственная сила, поддер¬живавшая в нем собственное достоинство человека и побуждавшая и нас, школьников, уважать его личность. Никогда не унижал он себя до неспра-ведливости, до раздражения, окрика или грубости, редко даже возвышал голос; никого никогда не наказывал, ни на кого не жаловался и почти, особенно в старших классах, не ставил дурных баллов, не придавая и вообще баллам значения; но все мы вели себя у него в классе прилично, так что внутренняя дисциплина была у него образцовая, и все, до самых неспособных и апатичных, решительно все, занимались у него — кто как мог. Вторая особенность покойного, действовавшая на юношей, была дей¬ствительная, настоящая и серьезная образованность, соединенная с куль¬турностью, проявлявшеюся в его обращении, манерах и такте. Речь его. не блиставшая красноречием, пафосом, эффектами, поражала нас своей свободою и простотой в выборе слов и выражений, определенностью, необыкновенной ясностью н содержательностью, а когда касался он своих любимых предметов, достигала одушевления и сердечности. Видно было и нам, юношам, что у этого человека в душе, что называется. Бог был, и прочно заложены дорогие убеждения: так, как Владимир Яковлевич, у нас и с нами не говорил в гимназии никто, а горячие и серьезные речи его на выпускных актах, отличавшихся тогда большою торжественностью, были в наших глазах торжеством нашего наставника.

Но, конечно, главная «образовательная» сила его, как учителя, заключалась в самом преподавании. Но прежде, чем говорить о последнем, надобно принять во внимание, что в эти 1853 — 58 годы, учитель словесности был поставлен в тесные рамки схоластической программы, составленной по пресловутым обязательным книжкам Зеленецкого (реторика, пиитика и история литературы), которые мы должны были за три класса (пятый, шестой и седьмой) знать, лукаво не мудрствуя. Писатели Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Жуковский был изданы Бог знает как, дорого и с урезками, да и книг было мало, и они были редки, при этом еще Гоголь был не в фаворе, а о Белинском в классе не упоминалось вовсе,—и известная хрестоматия А. Д. Галахова, составленная, кажется, по поручению Управления военно-учебных заведений для корпусов, была единственной нашей живой настольной книгой в классах словесности, а изданные отдельно к ней примечания (III часть) единственным источником, из которого почер¬пали мы, в смысле книги, здравые понятия по теории словесности. Ника¬ких подробных разборов произведений в роде тех, какие находим в известных книгах Стоюнина и Водовозова, не было еще и в помине: все это, пособия, сборники авторов и отдельные издания их сочинений, яви¬лись потом; в то же время, о котором говорю я, положение преподавателя словесности, без пособий, библиотеки, при схоластической программе, тщательно очищенной от всяких «вольномыслий», входящих в юношеские головы через литературу, было крайне тяжелое. Но и в это дореформен¬ное время между словесниками находились добрые и образованные люди, которые, пользуясь находящимся в их руках скудным материалом, ухитря¬лись развивать вкус молодежи, обращать ее интересы к писателю, к хоро¬шей книге, даже давать кое-какие положительные эстетические м исто¬рико-литературные знания, В числе таких людей Стоюнин бесспорно зани¬мал одно из самых видных мест во всей России. Но постараюсь в общих чертах припомнить, как вел нас покойный. Уже в четвертом классе, куда переходили мы совсем грамотными и умея письменно пересказывать прочитанное, повеяло на нас совсем новым духом. Не могу припомнить, что за курс полагался в этом классе,—помню одно: роздали нам Славянскую грамматику Пенинского, довольно объемистую и с хрестоматией, но много-много раз пятнадцать-двадцать в году мы по ней читали и переводили Евангелие, да, кажется, выучили спряжение гла¬голов. Но эти занятия были у нас каким-то придатком, чем-то таким, что нужно было проглотить, как пилюли, не спрашивая, зачем это нужно, и чему и сам преподаватель, повидимому, не придавал значения. Роздали еще и обе части хрестоматии Галахова, из которых на вторую (поэзию) и набросились мы с жадностью, зачитываясь разнообразными ее образ¬цами и, не довольствуясь отрывками, стали стараться приобрести где нибудь на прочтение и целое сочинение. Такой интерес к этой книге воз¬будил в нас и Стоюнин, прочитавший из нее несколько образцов, рассказавший нам кое-что о жизни их авторов и по ней назначая образцы для устного изучения, причем при ответе заставлял объяснять отдельные слова и выражения и пересказывать выученное кратко и подробно. С этого-то четвертого класса и начали мы интересоваться чтением, которое продол¬жалось у нас до самого выхода, все усиливаясь и способствуя нашему развитию. Здесь не могу не вспомнить маленького эпизода, относившегося именно к четвертому классу. Из библиотеки, как я сказал, никаких книг не давали, приносить с собой книги из дому тоже не всегда было удобно, и вот придумали мы, чтобы те из нас, кто ходит в отпуск и может читать дома, прочитывали интересные книги, а затем, возвратившись в гимназию, рассказывали прочитанное товарищам, чтобы таким образом меняться содержанием прочитанного и знакомить с книгами тех бездомных, кото¬рым не к кому было ходить, и кто сидел в гимназии безвыходно. Так образовалось у нас в темном углу длинного корридора нечто в роде малень¬кого кружка, клуба, где, в зимние вечера, после вечерних занятий, а то и в спальне по ночам, шли не только оживленные рассказы прочитанного, которыми рассказчики старались отличаться, но и долгие жаркие дебаты.

Кроме изучения стихов и прозаических отрывков, с четвертого же класса начались очень заинтересовавшие нас небольшие самостоятельные сочинения, которые, обыкновенно, тут же прочитывались и обсуждались сообща в классе, под руководством преподавателя, причем к обсуждению призывался весь класс; сам же преподаватель только направлял нас, указывал погрешности и помогал их исправлению. И что особенно нравилось нам, 14—15 летним мальчикам—это то, что учитель обращался с нами, как со взрослыми, никогда не смеясь над нашим невежеством. Так заинте¬ресовались мы понемногу и книгой, стали присматриваться к самым спо¬собам выражения, начали инстинктивно чувствовать силу и красоту языка, а вместе с тем приучались разбирать самый строй сочинения, т. е. его тему, план, части. Гордясь тем, что мы «учились уже у Стоюнина, — и значит, не какие нибудь школьники, а настоящие заправские гимнази¬сты»,—перешли мы в 5-й класс, где занятия приняли характер уже более систематический. Хрестоматия оставалась та-же, но по ней уже задавались для учения наизусть вещи более серьезные, очень нравившиеся нам музыкою стиха, напр. Умирающий Тасс, Тень друга, На развалинах замка в Швеции—Батюшкова, На смерть Гете—Баратынского, особенно много произведений Пушкина. На смерть князя Мещерского—Державина. Реторику Зеаенецкого хотя нам и роздали, но по ней проходилось очень мало, все же необходимые понятия из теории словесности, логики и пси¬хологии просто и ясно рассказывал преподаватель, за которым записывали мы весь урок в виде сжатых конспектов; так же велось дело по словесно¬сти и в 6 классе, где на руках у нас была пиитика Зеленецкого. Просма¬тривая впоследствии эти конспекты, послужившие материалом и мне для занятии с учениками на первых порах моей учительской деятельности, я увидел, что в этих к . аспектах в сжатом виде излагался тот материал, который вошел потом в книгу Стоюнина «.Руководство к теоретическому изучению литературы». Сочиненя и их раэбор в классе попрежнему занимали самое видное место, и вот некоторые из нас осмелились пред¬ставить на суд учителя свои стихотворные опыты. Не смеясь над слабыми произведениями нашей школьной музы, явно подражавшими изучаемым образ¬цам, он серьезно останавливался на их форме и содержании, показывал всю трудность этой формы и ничтожность, бедность или надуманность наших поэтических вымыслов с вымышленными же чувствами; везде при¬бегал он к сравнениям наших опытов с произведениями писателей вели¬ких, показывая нам этим истинное значение и требование поэзии. При этом мягко осуждая, в самом деле, плохие произведения оригинальные, он однако сочувственно относился к переводам одного из нас Гете, причем прочитанные в классе отрывки из Ифигении в Тавриде подали повод к живой беседе и о самой пьесе, и об ее авторе. Всем этим воспитывался в нас литературный интерес—единственный, кажется, умственный интерес в гимназии, а рассказ старших товарищей о происходивших тогда в 6 и 7 классах литературных беседах, где отличался своими сочинениями тот или другой ученик, возбуждали заманчивые мечты о том, как-то на будущий год будем принимать участие в беседах и мы. Но мечтам этим лично для пеня осуществиться не пришлось: к великой моей горести, из-за математики и физики остался я в 5 классе, а когда на следующий, 1856 год. перешел в шестой, беседы эти, так много способствовавшие раз¬витию и литературному образованию учеников, уже были прекращены. Еще до каникул 1856 года—значит, перед переходом в 6-й класс, вероятно, имея в виду беседы. В. Я. предложил желающим выбрать по одному из русских писателей, которого на каникулах и изучить, и затем результаты этого изучения представить осенью, в виде сочинения. Теперешний пятый класс новых моих товарищей был плохой, и охотников взять работу, кажется, почти не нашлось; но я взял, помнится, по совету Стоюнина, Веневитинова, которого сочинения мне и были выданы из библиотеки. Упоминаю об этом потому, что эта первая моя, так сказать, ответствен¬ная литературная работа доставила мне на каникулах истинное насла¬ждение, и я не без некоторой гордости представил разбор осенью своему любимому преподавателю. Разбор, конечно, оказался довольно слаб, но В. Я. предложил мне переработать его, под его руководством, воспользо¬вавшись данными мне, как материал, несколькими критическими статьями. Но, так как беседы были прекращены, и после каникул не состоялось даже и одной, то Стоюнин предложил мне прочесть мою работу публично на акте, что я, перейдя в 7-й класс в июне 1857 г., и сделал, поощрен¬ный апплодисментами публики и товарищей.

Последний год моего пребывания в гимназии (1857—1858) вспоминаю с удовольствием. Всеобщее пробуждение России к новой жизни пахнуло свежим воздухом и на нашу гимназию. Поступило несколько молодых преподавателей, заговоривших совсем новым языком, даже старые как-то подтянулись и стали менее педантичны и придирчивы. Порки не было уже и в помине, и даже в маленьких классах прекратились воспитательские, а то и преподавательские, щипки и колотушки, и всем ученикам, не взи¬рая на возраст, стали говорить—«вы». Приходя после праздников в гимна¬зию, ученики приносили из дому вороха новостей, слухов о реформах, предположений, мечтаний, вопросов—и все таких живых, интересных; стали появляться в гимназии книжки журналов — «Современник» и «Русский Вестник», и в старшей камере и по ночам в спальне пошли нескончаемые дебаты обо всем этом, а у учеников седьмого класса разговоры о будущей деятельности и, сообразно с ней, выборе факультета. Но, кажется, более всего способствовали в эту пору умственному нашему оживлению наши старшие товарищи, уже студенты, большею частью, бывшие наши певчие, свободно посещавшие во внеклассное время свою alma mater, нередко обедавшие и пившие чай, по старой памяти, вместе с нами и принимав¬шие участие в многочисленных спевках и церковных службах. Они помо¬гали нам готовить уроки, носили книги и передавали университетские и городские новости… Не по дням, можно сказать, а по часам росла наша гимназическая молодежь, так недавно еще детски-наивная, и ничего, кроме гимназических стен и скучной учебы, не ведавшая, почти ничего, кроме некоторых русских писателей, не читавшая…, — молодежь, которая два года назад, наскоро вымуштрованная на военный лад во время крымской войны, парадировала вместе с отрядами из других гимназий и универси¬тета на майском параде, и рвалась на войну сложить за отечество свои победные головы, — и многие, выйдя в юнкера, и сложили…

Обращаясь к урокам словесности в этом последнем, седьмом классе, вспоминаю, что в руках у нас была невозможная История русской лите¬ратуры Зеленелкого, но по ней отвечали мы только на выпускном экза¬мене; в классе же знакомились с выдающимися произведениями русской литературы, преимущественно XVIII века, в историческом освещении, про¬должая в то же время учить наизусть некоторые образцы. Сжатые и дельные рассказы В. Я. были по-прежнему интересны и поддерживали и развивали в нас любовь к родной литературе; но замечательно вот что: потому, что новейшие русские писатели, вообще, не смотря на насту¬пление нового времени, еще не допускались в курс литературы, или по чему другому, но только, даже в классах В. Я. Стоюнина, мы почти ровно ничего не слышали ни о Лермонтове, ни о Гоголе, и весьма мало о Пуш¬кине.. Все это, более живое, более понятное молодежи, весь этот мате¬риал, который вошел потом в «Руководство к теоретическому и истори¬ческому изучению литературы» и в «Пособие при преподавании словесно¬сти» — все это было еще не для нас, и. как я слышал от позднейших учившихся у Стоюнина поколений, вошло в уроки его в гимназии нашей и женской Мариинской, уже после нашего окончания курса.

Написав на выпускном экзамене сочинение «О пользе чтения книг» и прочтя на торжественном акте 19 июня 1858 г., где гимназическим хором был даже пропет хор из Карла Смелого (так цензура окрестила известную оперу Россини «Вильгельм Телль») «Как ярко солнца луч играет», прощальную речь со стихами к товарищам, я окончил курс сво¬его гимназического образования и без экзамена поступил на филологиче¬ский факультет петербургского университета.

Обращаясь в воспоминании о давно отошедшем, так сказать, в глубь времен, к моему окончанию гимназического курса, брошу еще взгляд на свою гимназическую alma mater и на то, с каким капиталом знания выпу¬скала она, в лице моем, в университет будущего учителя словесности. Оговариваюсь, что говорю только о тех шести годах (1852—1858), когда учился там я.

Удивительное, как подумаю теперь, было это учебное заведение. Единственное в столице, оно имело прямою целью подготовлять будущих учителей педагогов и, сообразно этой цели, было единственное филологи¬ческое с двумя древними языками, которые должны были сообщить уму известную строгую дисциплину и, конечно, знание писателей и классиче¬ского мира. Во главе заведения был поставлен, бесспорно добрейший и почтенный человек, известный педагог, Ф. И. Буссе. Большинство учени¬ков, из которых многие сироты никогда не ходили в отпуск, были пан¬сионеры, следовательно, всецело находились под влиянием гимназии. И между тем, что же мы видим? Было-ли это заведение сколько нибудь «педагогическое», в смысле видимого влияния на общий строй со стороны директора? Кого избирал он себе в ближайшие помощники в качестве инспекторов, гувернеров-воспитателей? Какие меры к нашему облагороже¬нию, развитию нравственному и умственному предпринимались со стороны их? Тяжелы на это ответы,—тяжелы даже теперь, почти через сорок лет. Директора мы видели только обходящим гимназию и распекающим провинившихся; не смотря на всю абсолютную его честность, нас обрезывали в пище и одежде совершенно так же, как, большею частью, это делалось и в других учебных заведениях; один из инспекторов, как я упоминал, драл несчастных детей беспощаднейшим образом; другой, грубоватый и солдатообразный, отличался только строгостью и исполнительностью, не блеща образованием и не оставив, во мне по крайней мере, никакого воспоми¬нания, как о человеке сколько нибудь сердечном. Воспитатели?—но лучше не говорить об этих несчастных неудачниках, загнанных нуждой на каторжную, оплачиваемую жалкими грошами, подневольную воспитательскую службу. Может быть, многие из них и хорошие были люди, — там у себя дома; но, Господи, какими убогими, невежественными оригиналами, над которыми мы жестоко, бессердечно потешались и которых уже нисколько не уважали, какими озлобленными мучителями были они, за редкими исключениями, которые, впрочем, продерживались в гимназии очень короткое время. И никакой-то, решительно никакой библиотеки, ни гимнастики, ни игр, — ничего, чтоб хоть чем нибудь наполнить, скрасить нашу казармен¬ную жизнь… Что мы читали, и читали-ли что нибудь, на что, куда напра¬влялось наше нравственное и умственное развитие — никому до этого не было никакого дела…

Но ведь заведение наше было не только общеобразовательное,—как имеющее целью подготовление педагогов, оно должно было быть образо¬вательным по преимуществу. Mor-ли тот скарб знаний, который нам давали, назваться образованием? Указав уже ранее на отдельные предметы (оста¬вляю математику с физикой, так как или я был совсем к ним неспособен, или не умели меня им выучить), должен я сказать: знания наши были самые жалкие, отрывочные, не освещенные никакой общей мыслью, целью; знания чисто формальные, так сказать, школьные, улетучивавшиеся безвоз¬вратно тотчас после экзамена. В классах новых языков мы забывали и то, что знали дома; ни греческий язык, ни история, можно сказать, не существовали.—для меня, по крайней мере,—вовсе, и только одна латынь, связанная с личностью педантического, но почтенного, любившего свой предмет, Г. И. Лапшина, да словесность, преподаваемая такою обра¬зованною, светлою личностью, как В. Я. Стоюнин, дали мне некото¬рый запас знаний, и поселили во мне, юноше, уважение к личности преподавателя и платоническое благоговение перед неясным еще для меня, но влекущим к себе словом «образование». Не будь этих двух людей, которые, кажется, и побудили меня, тогда еще, в гимназии, решиться избрать педагогическую деятельность,—я вышел бы в университет круглым невеждой. Да и в этих-то двух предметах, латыни и словесности, образо¬вание мое все-таки было довольно жалкое. Из латинских классиков я, кроме читанных в классе отрывков, сам, самостоятельно, по своей охоте, не прочел ровно ничего, а в области литературы, не только не читал почти вовсе ни Шекспира, ни Диккенса, ни Теккерея, но мало был знаком и с новыми русскими писателями. Но как же, спросит читатель, выпуска¬лись, с аттестатами такие невежды, как я? Да так же и выпускались, и не я один, а, полагаю, большинство; ведь в классе можно было отделы¬ваться вызубриванием клочка курса, или школьным обманом, практико¬вавшимся, без малейшего зазрения совести, из урока в урок, что знали и сами учителя, и время от времени жестоко каравшие неумелых просто¬филь попадавшихся в просак, а к экзамену курс, сокращаемый до мини¬мума, вызубривался по билетам, которые бывали зачастую и подменные,— только не нужно было попадаться…

Но ведь все же в нашей гимназии, типически отражавшей в себе все тогдашнее русское среднее образование, было хоть что нибудь такое, о чем в настоящее время всяких строго соображенных и исполняемых про¬грамм, нравственных дисциплин и т. п., можно искренно пожалеть? Да, было, — и вот что. Не смотря на весь строжайший казарменный режим, обусловленный немногими правилами, преследовавшими внешнее благочи-ние и порядок, личности ребенка, а тем более юноше, в старших классах (с IV) предоставлялась полная свобода заниматься и делать с собой, что угодно. Приготовление уроков, в значительной степени все-таки усвоиваемых в классе, да и задававшихся по учебнику в малых дозах, у сколько нибудь способного ученика времени брало немного, а у некоторых учителей репетиционные ответы были довольны редки, и к ним только и готовились, так что свободного времени было довольно. Правда, большин-ство наполняло свой досуг беспросыпным сном или битьем баклуш; но кто хотел читать и умел добывать книги, тот читал; в особом классе был рояль, и там играли и пели, а то составлялись по вечерам целые хоры в старшей камере, или разыгрывались на больших, сдвинутых в виде подмо¬сток, плоских столах целые сцены из пьес, напр., «Недоросля» и др. Редко, помнится, и выгоняли тогда учеников, стараясь, как-никак дотянуть малого до окончания курса, особенно, если он обнаруживал наклонность хотя-бы к одному из преподаваемых предметов. Этому в глазах начальства и совета придавалось великое значение, и на ученика, отличавшегося по словесности, смотрел более снисходительно математик, — и наоборот. Таким образом, со средних классов, когда уже более определялись наклонности, призвание юноши, его старались ободрить и поддержать в этом направлении, и в результате выходило то, что в старших классах оказы¬вались у нас свои математики (правда, кроме математики, не делавшие ничего по другим предметам), словесники, латинисты, занимавшиеся вволю своим любимым предметом, и впоследствии выходившие хорошими специа¬листами, которым гимназия не заградила пути в университет.

Нельзя не помянуть добром также и тогдашнего положения гимна¬зического учителя, особенно старших классов. Он был поставлен само¬стоятельно и вообще в гимназии, и в совете, который тоже не был тогда стеснен всякими циркулярами и регламентациями так, как, напр., в семи¬десятых и восьмидесятых годах. Личность учителя, в общем, была в гла¬зах учеников священна, и если проделывались с учителями всякие дура¬чества в младших классах, то в старших уже ничего подобного почти не случалось, и терпели даже самых плохих; но за то, если попадались лич¬ности, в роде Г. И. Лапшина или В. Я. Стоюнина,то они пользовались общим уважением и могли иметь на учеников большое влияние, — тем более, что умели и могли всегда отстоять юношу в совете, или перед начальством.

Таким-то образом, как ни многие, более слабые из нас, становились жертвами тогдашнего школьного режима и условий своеобразно понимае¬мого образования, но, на сколько помню, все, сколько нибудь поумнее и поспособнее, так или иначе, всетаки оканчивали курс, и выходили из гимназии хотя и довольно свободными от наук (если не имели к какой нибудь из них особой склонности), то и без отвращения к ним. Можно было бы не любить математики, или древних языков, можно было мало интересоваться литературой, но никто из нас не выносил из гимназии ни к одному предмету отношения враждебного, хотя бы даже лично он и не любил самого преподавателя. Юноша конца пятидесятых годов, до кото¬рого еще на гимназической скамье доносились слухи о встрепенувшейся жизни в университетах и о новых профессорах, хотя и очень плохо был подготовлен к восприятию университетской науки, но бодро и с розовыми надеждами глядел вперед, платонически веря в заманчивость и силу науки и жадно стремясь к образованию, недостаток которого в себе он сми¬ренно сознавал.

Далее >>
В начало

Опубликовал: Соколов Николай Алексеевич | Автор: Викт. П. Острогорский | слов 5674


Добавить комментарий