Классическое образование и 3-я С.-Петербургская классическая гимназия

Опубликовал: Соколов Николай Алексеевич
Автор: В. А. Оппель

Воспоминания проф. В. А. Оппель.

Да, я воспитанник 3-й С.-Петербургской классической гимназии, если не ошибаюсь, значит, наиболее классической из классических гимназий в С.-Петербурге, существовавших в то время (80-е годы XIX-го столетия). Если я спрошу себя, питаю ли я к классическому образованию какую нибудь привязанность, то спокойно отвечу: никакой. Это не значит, что в моей памяти нет места для приятных, радостных воспоминаний. Это не значит, что я отрицательно отношусь ко всем педагогам, которые меня обучали «классическим» предметам. Из последующего изложения видно будет, что среди моих воспоминаний много отрадного. Я благодарен гимназии, что она меня все-таки научила учиться, научила и мыслить, но ко всей системе классического образования в той постановке, которая существовала с тяжелой руки графа Толстого, я до сих пор не питаю ничего, кроме ненависти. И я сейчас объясню, почему…

Если взять даже неграмотного человека—в России их еще много,— то, как известно, он по русски говорит очень хорошо и отлично пони¬мает, что ему говорят. Значит, говорить на каком угодно языке можно, не зная грамматики. Конечно, в распоряжении неграмотного человека вы¬бор слов будет сравнительно ограничен, выражение мыслей не так связно, но все-таки он говорит. Если следить за ребенком, который учится читать, как постепенно упражняется его зрительная память, как исподволь он приучается разбирать буквы и слова и, наконец, научается бойко читать, то видно станет, что можно, значит, научиться читать и отлично читать, не зная правил грамматики. Грамматика в конце концов есть вывод из изучения всех сложностей данного языка, грамматике можно и нужно учиться, овладев языком, грамматика есть об’яснение того или иного языка, есть конечный результат овладения языком. Так ее изучение было поставлено даже в классических гимназиях по отношению к русскому языку, по отношению к тому языку, которым гимназистики владели с ран-него детства. Изучение грамматики в таком виде нельзя проклинать. На-оборот, с самой глубокой благодарностью отношусь я к учителям русского языка в старших классах, которые отлично преподавали русскую грамма¬тику и выучили ей нас—гимназистов.

Но в отношении всех остальных языков, особенно латинского и не¬мецкого, дело изучения языка начиналось с противоположного конца: ко¬ренное значение имело изучение грамматики. Я окончил гимназию безо всяких знаний немецкого языка. По окончании Военно-Медицинской Ака¬демии, мне пришлось потратить много времени для того, чтобы научиться читать немецкую медицинскую литературу. Ее я научился понимать. Мое незнание немецкого языка в гимназии было абсолютным. Переходя в 6-й класс гимназии, я получил переэкзаменовку по немецкому языку. Зная, что я провалюсь, я рискнул идти на уроки немецкого языка без пере-экзаменовки. К моему счастью, учитель этого не заметил или не хотел заметить, и я продолжал учиться немецкому, не понимая решительно ни-чего. Несмотря на это, я до сих пор помню некоторые отрывки немецкой грамматики, которые нам преподавались в третьем классе. Вот образчик таких воспоминаний. Дело идет о предлогах. Мы их зубрили наизусть.

An, auf, hinter, neben, in,
Uber, unter, vor und zwischen…
Zwischen mir und dir steht Kein Dritter. Kein Dritter stelle siech zwischen mich und dich…

В старших классах я был знатоком латинской грамматики. За успехи, между прочим, в латинском языке награжден серебряной медалью. Но я окончил гимназию, решительно не умея переводить a livre ouvert. Знаю, что в этом отношении я от многих товарищей отставал, но о плодах классического образования могу судить главным образом по себе. Не могу сказать про себя, чтобы я был тупица, что я и не мог воспринять полез¬ного значения «классического» преподавания. Некоторые педагоги оцени¬вали меня несколько иначе.

Для иллюстрации сказанного сообщу следующее. В первом, втором и третьем классах гимназии я учился из рук вон плохо: единицы, двойки, даже нули были очень частыми гостями моих еженедельных «сведений». Учитель латинского языка в младших классах—Франц Францевич Раймон— милейший и добрейший старичек, жалеючи меня, ставил мне за экстемпоралэ, когда только мог, вместо двойки, три с двумя минусами. Я был счастлив, ибо все-таки тройка—не двойка,—тройка, хотя и с двумя минусами, все-таки тройка, т. е. переводная отметка, отметка удовлетворительная. Но такое счастье—получить тройку с двумя минусами—выпадало на мою долю редко. Обычная отметка была двойка, да еще с минусом. Так вот, этот Франц Францевич, симпатичнейший человек, утешал мою мать так: «Володя хороший мальчик; если он кончит гимназию, из него вый¬дет толк, но вся ваша задача состоит в том, чтобы он кончил гимназию. Может быть, он ее и не кончит…» Как ему удалось разглядеть в маленьком гимназистике человека, из которого может впоследствии выйти кое-какой толк, это его секрет, секрет опытного педагога. Но отсюда видно, что некоторые педагоги оценивали меня довольно удовлетворительно. Я говорю: «некоторые» и говорю это сознательно. Был в гимназии такой педагог—Павел Саддокович Юрьев. Он преподавал русский язык в младших классах гимназии. Приземистый старик, как лунь белый, с круглой белой бородой, с большими очками, постоянно ругавший гимназистов «кишечницами», «торговками», он ко мне относился без особых надежд. Заключаю об этом по следующему эпизоду: будучи в третьем классе, я провалился на русском экзамене. Мне назначили переэкзаменовку. Явился я осенью на переэкзаменовку. Павел Саддокович сделал мне диктовку. Каких ошибок наделал я в диктовке, сказать не сумею. Но как сейчас вижу фигуру старика-учителя, спускающуюся с лестницы. На встречу ему поднимался учитель русского языка 4-го класса—Трушлевич. Фигура Труш левича не была мне видна. Размахивая моей диктовкой, Павел Саддокович громко вопрошал Трушлевича: «хотите вы принять к себе такого мер¬завца?».. Очевидно, Трушлевич отказался… Я остался на второй год в третьем классе. Затем, перешедши в 4-й класс, я встретился с Трушлевичем. Это был прекраснейший преподаватель не только русского, но и сла¬вянского языков. Мне лично было с ним легко и интересно учиться.

Так вот, значит, оценка гимназистика 3-го класса педагогами дела¬лась различно: один возлагал на меня надежды, другой—считал «мерзав¬цем». Очевидно, не один только Павел Саддокович относился ко мне отри-цательно. Как раз, когда я сидел второй год в третьей! классе, со мной на второй год остался мой большой друг—Дмитрий Булах, впоследствие также сделавшийся врачем, но к сожалению уже скончавшийся от сыпного тифа. Булаха мы в классе называли «индейцем» за его темный цвет кожи, за его статную фигуру, за его лихость в драках, за его физическую силу. Булаха выгнали из третьего класса. Я чуть не вылетел вместе с ним, но как-то уцелел. Плохое ученье и шалости, шалости и двойки—вот был мой грустный удел. Чуть не каждую субботу я, получив недельные отметки, отбывал наказание—был оставляем после уроков на час или на два, ибо в моем дневнике имелись «записи» учителей—одна, две, иногда больше.

Я не стараюсь себя в чем нибудь оправдывать. Нужно думать, что я был слабо подготовлен к гимназии, потому с первого класса шел плохо, в третьем застрял и только после этого, повторив курс третьего класса, пошел более ровно. Но все-таки я утверждаю, что зубрежка грамматики является наиболее темным пятном на всем образовании, и кладет на него какой-то мрачный оттенок бессмысленного препровождения времени, бес-цельного убивания памяти на такие вещи, которые не могут практически пригодиться: изучение языков шло с другого конца, чем это нужно было бы делать.

Вспоминаю старшие классы. Я чрезвычайно увлекался речами Цице¬рона; я не только переводил заданное, тщательно обрабатывал переводы, выучивал прежние переводы, но и составлял целое из отдельных уроков. Однако, переводить Цицерона для самого себя, читать его так, как многие читали, читать для себя—я не научился. Я очень увлекался стихами Гора-ция, также обрабатывал их переводы, хотя, конечно, не в форме стихов, ибо стихом я никогда не владел и не владею, а в форме прозы. Но я не научился читать Горация для себяг читать то, что мне вздумается.

Думаю, что виною этому не моя малоспособность, не моя ленивость, а неправильная постановка преподавания.

Если вспомнить латинский и греческий языки, то нельзя не признать, что в читанных нами сочинениях много интересного, красивого, иногда увлекательного, остроумного. Такие классические произведения, как Цицерона, Горация, Лукияна, на самом деле интересно знать, но при чем тут зубрежка грамматики?!..

Рядом с грамматикой я с отвращением вспоминаю экстемпоралэ.

Задача преподавания латинского и греческого языков должна была бы сводиться к тому, чтобы научиться читать, понимать и переводить прочитанное на русский язык. Такая задача вполне понятна, такая задача даже интересна, так как дает возможность ориентироваться в классической ли¬тературе, имеющей свои высокие красоты. Но, спрашивается, какой смысл переводить с русского на латинский и греческий? Кто же не знает, что перевод с родного языка на чужестранный является особенно трудным. Чтобы переводить на чужой язык, надо владеть им в совершенстве. Ко¬нечно, в наших гимназических переводах дело не шло о достижении совер¬шенства, а шло исключительно о соблюдении грамматических правил. Это была своего рода «классическая» инквизиция, с практической точки зре¬ния совершенно бессмысленная.

Кому придет когда-нибудь в голову переводить чтобы то ни было на мертвые латинский или греческий языки?! — Никому—за это можно ру-чаться. Если в 18-м столетии подобное знание латинского языка было не-обходимо для ученых, ибо ученые трактаты, в частности докторские дис-сертации, писались на латинском языке, как научном международном языке, то в 19-м столетии латинский язык, как международный научный язык, уже умер. Не было ни одной причины к тому, чтобы заниматься его воскре¬шением!

Когда я пишу эти строки, меня начинает брать раздумье: может быть, я на самом деле мало способен к лингвистике? В 18-м и в начале 19-го столетий большое количество русских врачей писали обширные дис¬сертации на латинском языке, значит, овладевали этим языком. Я же не «владел… Не овладел до такой степени, что я решительно не понимаю латинского изложения диссертаций. Может быть, если бы я посидел за разбором, латинским языком написанных, диссертаций, я бы в конце концов понял их содержание. Но свободно читать такое сочинение, к сожалению, не могу.

Может быть, я ненавижу «классическое» образование потому, что я изучал латинскую грамматику с рвением, знал ее, а между тем с латин¬ским языком так и не управился. Но и сейчас, рассуждая совершенно об’ективно, не вижу от такого изучения языка никакой пользы. Мне представляется гораздо интереснее и полезнее читать и понимать напи-санное, не зная грамматики, чем знать последнюю и ничего не понимать в читаемом. В последнем положении я оказывался на протяжении всего гимназического курса, а потому продолжаю ненавидеть «классическое» преподавание классических языков, к которым был причислен в 3-й гим-назии и язык немецкий.

Более тупого преподавания, чем то было преподавание немецкого языка, я себе вообразить не могу. На самом деле: я представляю себе сейчас самого себя гимназистом 2-го класса. Я не могу согласиться с тем, что я не учил уроков. Нет, я их не только учил, я их зазубривал, и ни¬чего не выходило. Бывало, мать вечером спрашивала заданные уроки. Я шел ей отвечать, будучи уверен, что я выучил. Оказывалось на поверку, что я ничего не знал. Начиналась обычная канитель. Из столовой, где спрашивала меня мать, я шел через маленькую гостиную в свою каморку, шел очень медленно. Я останавливался на долго у пьянино и бесцельно перебирал клавиши. Я убеждал мою мать, что «урок выучил», она с этим не соглашалась. Я опять учил, опять был спрашиваем, и кое как, нако¬нец, добирался до постели.

На следующий день урок немецкого языка. Меня вызывает учитель и спрашивает грамматику. Оказывается, я ее не знаю. Учитель ставит мне 0. Кажется, достаточно: он убедился, что я ничего не знаю, зафиксировал свое убеждение условным знаком… Кажется, он мог бы успокоиться!.. Зачем же за тот же самый час вызывать меня вторично, зачем же ставить мне вто¬рой 0? Ведь не может же учитель не понимать, что, если я не знал урока в начале часа, я не могу его знать в конце часа’?.. Нули и единицы пере¬полняют журнал, злоба и ненависть, бессильные, беспомощные, врезаются в память гимназистика и живут с ним всю жизнь. Вот результаты «клас¬сического» образования!..

Между тем я не могу относиться с злобной памятью ко всем своим наставникам. Я утверждаю, что учителя немецкого языка в младших клас-сах были невыразимо тупы… И это странно: казалось бы, учителей не-мецкого языка можно было бы найти в С.-Петербурге. Как будто нарочно, их не оказывалось. Мне приходит в голову такая мысль: может быть, учи-теля немецкого языка ко мне относились так безжалостно потому, что у меня фамилия немецкая. «Как», рассуждал, может быть, педагог: «этот немецкий мальчик ничего не понимает по немецки?!.. Он должен знать свой «родной» язык, надо его заставить знать «родной язык!..»

Может быть, это было так, но и то не совсем… Мои приятели, носящие настоящие русские фамилии, страдали также, как и я: две единицы, а то и три еди¬ницы за одан час, в перемежку с нулями и двойками, уравнивали их печальное положение с моим.

Совсем иное впечатление оставили у меня учителя латинского и гре¬ческого языков. Это были гуманные люди, это были люди, входившие в положение несчастного гимназиста, который должен изучить прежде всего грамматику мертвых языков. Я уже говорил о Франце Францевиче Райвоне. Милейший, добрейший, чрезвычайно мягкий, при шалостях детей возводивший глаза к небу, складывавший руки на полненьком животике и говоривший тоненьким голосом: «и ти, мой Боже…»

Грозой гимназии был учитель латинского языка старших классов— Эрнест Эрнестович Кесслер. Это был человек небольшого роста, с гу-стыми, щеткой стоявшими, с проседью, черными волосами, с густо зарос-шими бородой щеками, с черными волосами на маленьких кистях рук; он говорил густым басом, строго смотря через очки и поверх очков. «И что вы там все разговарываете», вопрошал он сурово шептавшихся на задних скамейках гимназистов. Грамматика Кесслера считалась чем-то особенным. По малой грамматике обучались и мы, грешные. Для Кесслера знание грам¬матики, знание пройденного стояло на первом месте. Как раз упомянутыми знаниями я отличался. Ко мне Кесслер относился чрезвычайно друже¬любно. Когда я, бывало, отвечал, стоя у кафедры, то всегда выжидательно смотрел на его лицо, желая уловить на его спокойной физиономии при¬знаки одобрения или неодобрения, дабы в последнем случае во время отка¬заться от своего грамматического предположения. Кесслер долго терпел, но как то раз спросил меня: «ну, и для чего вы на меня так пристально смотрите?» Я промолчал в ответ. Отвечать было нечего.

Если Раймон был опытный педагог, умевший различать в мальчиках их способности, то Кесслер меня удивил одним замечанием.

Мы сдавали выпускной экзамен. В большой белой зале с колоннами нас разместили на отдельных деревянных столиках, чтобы никто не мог помочь другому выскочить из беды предстоящего перевода. Уловка со стороны педагогов очень серьезная, но для нас она была не так страшна, ибо экзаминационная латинская работа была нам известна. Кое кто из това¬рищем пробрался в министерство народного просвещения, каким-то образом достигдо сокровенных экзаменационных тем. получил латинскую тему и привез ее в товарищеское предварительное рассмотрение. Говоря просто, мы знали тему и знали, конечно, как с ней справиться.

Дли вящего предотвращения списывания. Кесслер гулял между столи¬ками, подходил к отдельным ученикам, иногда давал советы, присматривался, кто и что пишет. Уверенность за перевод, понятно, значительно облегчала работу. Тем не менее работа шла без спешки, дабы не вызвать подозрений. Подходит Кесслер и ко мне. Посмотрев, как я пишу, он вдруг говорит мне: «ведь вас учила писать женщина—не правда ли?» Я должен был согласиться: на самом деле первые шаги моего писания были препо¬даны мне моей бабушкой. Кесслер каким-то образом по почерку распо¬знал первоначальный способ обучения письму.

Расположение Кесслера ко мне сказалось особенно при устном ла¬тинском экзамене, Я шел на серебряную медаль. Однако, на устном экза¬мене гимназисты переводили a livre ouvert. В таких переводах я был, как и упоминал, совсем слаб, потому экзамен выдержал плохо. Чтобы испра¬вить дело, Кесслер убедил экзаменационную комиссию вызвать меня вто¬рой раз (это большая поблажка), дал мне заведомо старый перевод, зная, что пройденное и переведенное в классах я отлично знаю, и выставил пя¬терку. Только благодаря такому отношению, мне удалось получить сере¬бряную медаль, а благодаря этому поступить в Военно-Медицинскую Ака¬демию, куда принимали по конкурсу медалей. Значит, в конечном итоге я Кесслеру обязан своим правом на получение образования в Военно-Меди-цинской Академий. Право, для меня в высокой степени драгоценное, право, которое предопределило всю мою дальнейшую судьбу.

Из учителей греческого языка память с удовольствием останавли¬вается прежде всего на Петре Аполлоновиче Сидорове. Он только что кончил университет. Это был цветущий, румяный, веселый, умный молодой человек. Яркий блондин, с густыми, вьющимися белокурыми волосами на голове, с рыжеватой бородкой и усами, с голубыми глазами, он умел из своего предмета не делать страшилища. Некоторой противоположностью Сидорову являлся учитель греческого языка в старших классах. Забыл сказать, что Сидоров преподавал греческий в 4-м классе. Бюриг, как гово-рило предание, в свое время был страшен. К периоду моего учения он уже несколько устал, обрюзг, ему надоело быть требовательным к грамматике. Может быть, он и сам убедился в бесполезности такого преподавания, но нам он преподавал греческий учтиво. Мы читали Лукияна-Хаарона—вещь, на самом деле очень интересную.

С бритой бородой, с небольшими седеющими усами, довольно полный, с кислой гримасой на лице, в очках, цедящий презрительно слова между зубами, Бюриг лениво вел свои часы, не беспокоя учеников особыми строгостями. Он начинал преподавание с 6-го класса. За то в 5-м классе неистовствовал Кеммерлинг-младший.

Надо сказать, что в гимназии было два Кеммерлинга: старший был воспитателем на младшем отделении, т. е. для первого и второго классов, и слыл под названием «сыча». Младший, Кеммерлинг-сын, преподавал греческий в 5-м классе. Кеммерлинг-отец был уже старик. Несколько сведенный на правую сторону, с пробритым подбородком и седыми ба-ками, с орлиным носом, он ходил по рекреационному залу, пресекая по-боища между гимназистами, быстро вспыхивавшими в период 5 и 10-минутных перерывов между занятиями. Он врывался в гущу дерущихся гим¬назистиков, схватывал костлявой рукой одного из видных бойцов и тащил его в карцер, в лучшем случае—становил к стенке. Раздражительный ста¬рик исправно исполнял свои полицейские обязанности. Так как одному «Сычу» было трудно управиться с мальчишками, то ему в помошь по зале прохаживался «Филин». Фамилию «филина» я уже не помню. Это был также пожилой человек, также с орлиным носом, но на его лице висела длинная, клином, борода. «Филин» был, несомненно, покойнее «сыча». Его движения никогда не отличались быстротой: не помню, чтобы «филин» тащил какого нибудь мальчика за руку к месту наказания, чтобы он производил налет на группу дерущихся сорванцов. Руки его почти всегда покоились в карманах штанов, фалды виц-мундира спокойно висели сзади, тогда как у «сыча» фалды прыгали в восторге от своего хозяина во все стороны.

Если Кеммерлинг-отец был быстр в решениях и поступках, то его сын просто неистовствовал с греческим языком. Я бы затруднился описать фигуру Кеммерлинга-сына. Это было что то небольшое, невзрачное, что то шершавое и лохматое, украшенное малинового цвета носом и очками. Его уроки начинались в 9 ч. утра, т. е. были самыми ранними уроками. В зимнее время в эти часы полутьма, В классе зажжены керосиновые лампы, свисающие с потолка, с абажурами. Гимназисты полусонные, напу¬ганные, не шумят, а только шепчатся.

«Урок начинается…
Кеммерлинг является;
На кафедру садится
И начинает злиться»..-

Он преподавал Гомера и заставлял учить стихи Гомера наизусть. Начиналось побоище… Почти весь класс перебывает у кафедры за один час. Единицы и двойки сыпятся, как из рога изобилия. Кеммерлинг шипит, визжит… Счастье, когда раздастся звонок к «перемене». Неспрошенные облегченно вздыхают, зная, что черед их наступит на следующем уроке. Обязанность Кеммерлинга, нужно думать, состояла в том, чтобы заставить гимназистов знать наизусть Гомера. Преподавание Гомера, т. е. чтение и переводы вел в старших классах сам директор Гимназии—Лемониус. Гим-назисты очень просто изображали графически его фамилию: рисовался лимон, рядом с рисунком с правой стороны ставилась буква «и» и затем изображался ус. Лемониус—это фигура замечательная. Прежде всего, нужно было думать, что он вечен. Нельзя было найти долгое время ни одного, окон¬чившего 3-ю гимназию, который бы не учился при Лемониусе. В мое время это был уже глубокий старик. Довольно высокого роста, прямой, как палка, с совершенно белыми, длинноватыми волосами, окаймляющими изрядную лысину, с гладко выбритым подбородком и усами, с белоснеж¬ными баками, с синевато-красным большим носом, при очках, весь про-пахнувший сигарным дымом, с пожелтевшими от курения сигар пальцами, он сравнительно бодро передвигался. Давая уроки, он никогда не пользо-вался кафедрой. Он садился на стул перед средней из переднего ряда парт, раскладывал большое издание Гомера с примечаниями и таким образом проводил свой час, спрашивая заданное. Гимназисты отлично учи¬тывали его мирное настроение: процветали подстрочники, уроки готовились следовательно, самым примитивным образом. Был удовлетворен Лемониуе, были удовлетворены гимназисты. Уроки шли мирно и безмятежно. Нечто, совершенно противоположное Кеммерлингу-сыну.

Я изобразил, на сколько мог, всех преподавателей классических наук. Перейду к другим учителям. Центральной фигурой преподавания математики именно для моего класса является Владимир Васильевич Попов. Сильно сутуловатый, с поникшей головой, рыжий, с большой лысиной, с лопатообразной бородой, конечно, в очках, он шел медленно по корридору, и руки его как то беспомощно болтались, обе сразу, в такт шагу. Они как то пассивно содрогались во время ходьбы. Как будто были безжизненным придатком к еще живущему телу. Попов сильно картавил. Мне лично чрезвычайно нравились его простые и вразумительные об’яснения алгебры, геометрии, тригонометрии и физики. Бывало, я записывал его об’яснения, и после этих записей так легко все воспринималось. Го¬ворят, он не хватал звезд с неба… Может быть, это и так, но он, видимо, вкладывал всю душу в об’яснение преподаваемого, и объяснения выхо¬дили наглядными, вразумительными и воспринимаемыми.

С Поповым постоянно повторялась одна и та же история. Нужно сказать, что в наше время в каждую четверть выставлялась «четвертная» отметка, которая называлась гимназистами «месячной», как будто отметка ставилась, как вывод за месяц. Естественно, гимназисты интересовались отметками. Некоторые учителя читали в классе «четвертные», и эти ми-нуты были чрезвычайно торжественными. Любители—в том числе и я— вели списки четвертных всего класса. Меня интересовало сопоставлять все эти пятерки, четверки, тройки и двойки, следить по ним за развитием успехов товарищей. Так вот, когда приближалось время выставления отметок за четверть, к Попову обязательно приставали: «Владимир Васильевич, прочтите месячные»… Попов поднимал пальцами обеих рук очки, проти¬рал глаза и отвечал: «месячных я не ставлю, а четвертных не читаю»… Гимназисты знали, что каждый раз последует тот же самый ответ, и тем не менее опять и опять, и по всем, нужно думать, классам, повторялась такая история.

Думаю, что в конце концов можно потерять терпение и послать на-доедливых мальчишек к чорту. Так нет же… Самым спокойным, невозму-тимым голосом Попов все отвечает: «месячных я не ставлю, а четвертных не читаю»…

Из учителей русского языка с собой любовью останавливаюсь на Трушлевиче. Еще молодой, худощавый, с каштановыми волосами, закинутыми назад, с красивыми усами, с тонким, правильным носом, с умными небольшими карими глазами, не вооруженными очками, с гладко выбритым подбородком, с медленной поступью, с медленно произносимыми приятным басом словами, он преподавал вразумительно. Сидоров, Трушлевич—это было новое веяние, новые люди, новое преподавание, простое и ясное, легко усвояемое и интересное. В старших классах (7-й и 8-й), у нас появился новый учитель русского языка. Фамилию его я не помню, но зато отлично вижу его физиономию. Довольно высокого роста, с вьющимися каштановыми волосами, закинутыми назад, с близорукими, украшен¬ными очками, красивыми большими глазами, с каким то хищническим выражением глаз, постоянно блестящих, с небольшой курчавой русой бородой, с небольшими усами,—просто красивый мущчина, но с отврати¬тельными пальцами с изгрызанными ногтями, постоянно загадочно улы¬бающийся, он производил какое то странное впечатление. В нем было что то особенное, что то загадочное; как будто, место учителя было для него случайностью, как будто он о чем то мечтал и мечтал не об учительстве… Он хорошо преподавал, но всетаки к нему у меня возникла какая то необ’яснимая неприязнь. Не могу отдать себе отчета, в чем тут дело, но что то в этом человеке было несимпатичное.

Было бы, может быть, слишком утомительным останавливаться на всех других учителях. Однако, пройти мимо учителя истории—Геннинга и мимо учителя географии (не помню к сожалению его фамилии) кажется невозможным. Геннинг был рыжеватый господин, тщательно следивший за своей наружностью, тщательно подстригавший свою бородку клином; обладатель приятного баса и изрядного кадыка, он как будто иногда хотел уйти в свой кадык. Поглаживая свою бородку, прижимая подбородок к шее и произнося густым басом «да-с», он положительно уходил в свой кадык. У Лемониуса любимым словом было «эм-ме-нэ», что, нужно думать, должно было значить «именно». С «эм-ме-нэ» начиналась любая фраза Лемониуса. Со слова «да-с» начинал свои повествования Геннинг. А он любил повествовать. Он редко спрашивал. Явившись в класс, Геннинг на¬чинал рассказывать историю, как бы читал лекцию, прохаживаясь взад и вперед перед первым рядом парт. Гимназисты с интересом слушали, иногда записывали. Геннинг, видимо, любил говорить, любовался своим изложением. Может быть, он готовился к преподаванию в высшей школе.., Может быть, его больше привлекала лекционная система преподавания, которой он и пользовался. Не могу сказать, чтобы своими уроками-лекциями Ген¬нинг будил какие либо особые мысли, но излагал он хорошо, иногда даже захватывая аудиторию гимназистов, относился к гимназистам доброжелательно—и его любили.

Учитель географии был очень интересен. Небольшого роста, щеголь, с маленькими завитыми кверху черными усиками, с бритым подбородком» он плавно ходил по классу, переваливаясь с ноги на ногу. Нужно сказать, что в то время была мода мужскую обувь иметь без каблуков; за то носки штиблет делались крайне узкими, заоостренными в виде пики и несколько загнутыми кверху. Так вот, учитель географии всегда носил именно такие штиблеты. Я сознаюсь, любовался на его шикарные штиб¬леты, изучал его походку и по возможности подражал ему… Интересно было ходить в перевалку, не чувствуя под собой каблуков, интересно было смотреть, как вытянутые носки штиблет не прикасаются к полу и за¬дорно устремляют свой носик к небу…

80-ые годы были для гимназистов тяжелыми годами. Свинцовая рука министра народного просвещения давила школу. Шелгунов предсказывал, что из восьмидесятников ничего не выйдет. На этот счет имеется даже его специальная статья. Может быть, из «восьмидесятников» не вышло столько, сколько могло бы выдти, при других обстоятельствах обучения. Правительственный классический режим забивал детскую и юношескую мысль. Прилагались старания к тому, чтобы не дать возможности думать. В 5-м или 6-м классах гимназии мы с товарищами затеяли издавать журнал. Журнал пополнялся статьями моих одноклассников; дома я жур-нал переписывал в единственном экземпляре, затем журнал ходил по рукам. Это был самый безобидный журнал, не содержащий в себе ничего политического. А правительство страшно боялось политики и преследовало ее. И то наш невинный журнал подпал репрессиям. № журнала был у одного моего приятеля-пансионера. Один из воспитателей подсмотрел за журналом, конфисковал его у приятеля и представил по начальству. Ясное дело, из этого ничего серьезного для нас не вышло, но всетаки издание даже такого журнала пришлось прекратить.

И так, правительственная система была направлена к тому, чтобы задушить даже право мыслить у гимназистов. Зубрежка грамматики, оче-видно, в программе забивания и уничтожения мозговой работоспособности, была на первом плане. И тем не менее мысль развивалась. Пускай, робко, медленно, но она текла. И, конечно, причиной того, что мысль текла, что потом из нас—гимназистов «восьмидесятников» хоть кое что вышло, за¬ключается в педагогах. Они были умнее своего правительства, они, даже такие люди, как Кесслер—создатель грамматики, смягчали правительственный гнет; как в большинстве опытные педагоги и умные люди, они осторожно шли с детьми и юношами к лучшему будущему, развивая мозг и внушая любовь к науке. Большое им за это спасибо! Только некоторые особенно рьяные и тупые люди, неистовствовали. Но это были исключения, а исключения всюду есть и не могут не быть.

3-я С.-Петербургская классическая гимназия, самая классическая из классических, благодаря умелому подбору умных преподавателей, давала чуть не лучшее образование и давала учеников, которые, после окончания гимназии, умели мыслить и работать. Гимназия многим сохранила самое ценное в деятельности человека—-уменье мыслить. При том гнете, который существовал, это было главным. Главное гимназия сделала. Пускай то же самое она сделает и во втором столетии своего существования, но с лучшим результатом!

Далее >>
В начало

Опубликовал: Соколов Николай Алексеевич | Автор: В. А. Оппель | слов 4267


Добавить комментарий