«Так было…» (История одного выпуска)

Опубликовал: Соколов Николай Алексеевич
Автор: Б. Окунев

6-го июня 1922 г., около 12-ти часов дня, в бывшей Петроградской 3-ей гимназии состоялся школьный совет. Совет этот был самый обыкновенный из всех доселе бывших в школе педагогических советов. В по¬рядке дня заседания был только один насущный вопрос—выпуск IV класса 2-й ступени в виду только что кончившихся учебных занятий. Классный наставник сделал краткий отчет о результатах произведенной проверки знаний, вкратце упомянул о наиболее выдающихся учениках, назвав по фамилии несколько человек, и предложил Совету считать 16 человек из этого класса окончившими школу. Последовала робкая защита со стороны некоторых преподавателей и представителей от учащихся, присутствовавших на Совете, тех 4-х учеников, которым было предложено явиться осенью, но она получила серьезный отпор со стороны президиума Совета. Больше ни слова не было сказано по поводу выпущенных 16-ти человек, и председатель Совета, закрывая заседание, сухо и оффициально, как бы подчеркивая этим все недосказанное, поздравил присутствовавших с еще одним выпуском.

Так кончили б. 3-ю Петроградскую гимназию те 16 человек—14-ть мальчиков и 2 девочки, ученики того класса, о котором больше всего говорили в продолжение последних трех лет и вдруг перестали говорить почти перед самым выпуском.

Это был тот класс, который должен был дать, если бы по прежнему сохранился восьмилетний курс обучения, выпуск в столетнюю годовщину гимназии, тот класс, который все знали под одним и тем же именем, ко-торый называли все всегда одинаково, но каждый с совершенно разным» чувствами, называли тремя многозначительными словами — «классом Ни-колая Павловича».

О нем, об этом классе и будет речь впереди.

Трудно сказать, когда именно заговорили в гимназии об этом классе. Слава о нем, одновременно хорошая и дурная, началась уже давно, даже еще тогда, когда 3-я гимназия еще не называлась Советской школой.

Реформа школы застала учеников этого класса при переходе из Ш-го,. по старому счету, в IV-ый класс, и IV класс был переименован в 1-ый класс 2-ой ступени. Одновременно с этим у класса переменился классный на-ставник, и руководство этим классом получил преподаватель латинского и греческого языка Николай Павлович Ижевский. Тогда класс был разделен еще на 2 отделения, но класс I-а был значительно слабее I-б как по общим успехам, так и по подбору учащихся, который сперва совершенно слу-чайно, а потом уже намеренно производился во 2-м отделении класса. Оба класса, сначала довольно многочисленные, постепенно пустели, осо¬бенно 1-а класс, так что к концу года их соединили в один, тот самый класс, который оффициально и неоффициально стал называться «классом Николая Павловича».

Уже в 1918—19 учебном году в классе появились заметные признаки какой то своей особой жизни; ему приходилось жить совершенно обособ-ленно и самостоятельно. Старшие классы относились к нему полупрезри-тельно и свысока; четвероклассники были для них еще малышами; даже и занимались где-то наверху, на среднем отделении, где-то с маленькими; в свою очередь ученики lV-ro класса считали себя неизмеримо выше всех низших классов уже по одному тому, что сами считались учащимися 2-й ступени и, по тогдашним нововведениям, имели право своих собственных собраний, право выбора старост, представителей в Совет и т. д.

Уже одно это заставляло класс замкнуться в самом себе—к старшим его непускали, к младшим сами не шли; это обстоятельство было до¬вольно характерно для того времени, и только впоследствии черта эта немного сгладилась.

Как всегда бывает в классе довольно многочисленном (тогда в нем было около 30-ти человек), среди учеников было несколько совершенно различных кампаний, которые, правда, жили друг с другом довольно дружно. Внутренняя, классная жизнь сильно осложнялась на первых порах немного неуклюжими формами совместного обучения, которое как раз в тот год только начиналось. Самолюбие класса немного страдало от того, что откудо-то, ни с того, ни с сего в дружную классную семью были втиснуты 8 девочек из соответствующего класса женской гимназии Юргенс, кото¬рую соединили тогда с нашей гимназией. Характерно, что из числа более чем 20 учениц этой гимназии, которые поступили тогда в оба отделения I-го класса, дошли до конца и кончили вместе с классом только две, а остальные, все без исключения, или не выдерживали тяжести науки, или же отпадали сами собой по каким-либо другим причинам. Старые днев¬ники и стихи, сохранившиеся от того времени, говорят как-будто за то,, что первую половину года в классе занимались гораздо больше флиртом и тому подобными милыми вещами, чем науками. Впрочем, романические истории, происходившие тогда в классе, никогда не выходили за пределы смешного, хотя и трогательного. Во всяком случае в этом смысле жилось довольно весело, и все было до крайности наивно и по-детски за¬бавно…

В классе было довольно много новичков, только что в этом году поступивших в нашу гимназию, новичков, которые, правда, довольно бы-стро обживались и становились своими людьми. Так или иначе, но схо-диться друг с другом стали все уже довольно поздно, во второй половине года, уже после Рождества. Сближение происходило отчасти под влиянием совместного обучения, отчасти под влиянием тех умственных запросов, которые почти одновременно возникали среди наиболее развитых мальчи-ков. Случайный разговор об оккультизме и теософии, случайный спор на какую-нибудь «философскую» тему, бесконечные разговоры о «проклятых вечных вопросах»—все это сталкивало друг с другом, заставляло теснее сходиться, и на этой почве возникали первые дружбы, пока, наконец, не произошла окончательная «спевка», когда окончательно сошлись друг с другом. Довольно быстро образовался особый кружок, от которого сохра¬нились еще кое-какие воспоминания в виде устава и других интересных документов. Девизом кружка (он назывался «Наше общество») было до¬вольно оригинальное, вполне подходящее к тогдашнему настроению 13— 14-ти летних мальчуганов и весьма нравившееся им в то время изречение: «я знаю, что я ничего не знаю». Вслед за этой глубокомысленной фразой в уставе кружка следовал параграф о целях Общества. Вот дословно то, что было написано на том большом белом листе бумаги, который торже¬ственно именовался тогда «Уставом Нашего Общества»: «§ 2. Цели Обще¬ства: 1) Приближение при помощи науки к мировой истине путем всесто¬роннего ознакомления с основами мироздания; 2) Разъяснение и обсужде¬ние различных вопросов, возникающих у каждого члена общества». По¬мнится, что эти две неуклюжие, наивные фразы стоили больших трудов членам той исполнительной комиссии, которая возглавляла кружок, и не¬мудрено, что тогда они вполне выражали собой все желания и стремления членов общества, среди которых самому старшему едва исполнилось 14 лет. Первое время кружком очень увлекались: устраивались шумные и веселые -заседания, прочитывались научные (как их называли тогда) доклады, возникали бурные прения, загорались серьезные «философские» споры. Мало по малу увлечение теософией, оккультизмом проходило… Эти первые интересы стали уступать место другим, и вот в это приблизительно время началось среди членов кружка увлечение астрономией, математикой и естествознанием. Особенно сильным оказалось увлечение астрономией, наукой, которая тогда в наших глазах соединяла всю прелесть таинствен-ного и загадочного с силой и мощью точного знания; и вот полились нескончаемые споры о существовании каналов Марса, об обитаемости планет, стали все чаще и чаше ясными звездными вечерами забираться все вместе на крыши, лазали на чердаки с биноклями в руках, старались перещеголять друг друга в знании звездного неба… Помимо кандидатов в кружке числилось 7 человек действительных членов, а некоторых преподавателей—Николая Павловича Ижевского, особенно горячо любимого и неразлучного с классом наставника, преподавателя математики Константина Михайловича Семенова, последний год преподававшего тогда в нашем классе, Владимира Васильевича Плакса, руководившего занятиями по осо¬бенно нравившейся всем тогда науке — физике, пригласили в кружок почетными членами.

Этих трех преподавателей как то особенно горячо любил и ценил класс в то время. Помнится, что назначение классным наставником Ни¬колая Павловича, человека почти незнакомого классу, на вид сурового и серьезного, никогда не ставившего, судя по рассказам, отметок выше чет-верки, было встречено классом довольно недружелюбно. Первые две недели наставником был другой латинист—Сергей Александрович Аннинский, мо¬лодой, веселый, разговорчивый, неизменно «тыкавший» всех до единого в классе, которого полюбили с первого дня. Вдруг в один прекрасный день, как раз накануне переселения к нам гимназии Юргенс, в класс явился на урок латинского языка, вместо веселого Сергея Александровича, которого мы все приготовились встретить его любимым приветствием «salvete, magister!», серьезный с немного нахмуренным лицом человек в черном костюме, молчаливо сел на кафедру и, задумчиво посмотрев на нас своими глубокими голубыми глазами и немного нервно поворачивая обручальное кольцо на правой руке, как будто оно ему немного мешало, не то не¬брежно, не то торжественно проронил следующие слова: «С этого дня я состою преподавателем латинского языка в этом классе и являюсь его классным наставником». Голос был ровный и спокойный, низкий густой бас. В классе переглянулись, некоторые слегка, насмешливо улыбнулись, но выражение большинства лиц, казалось, было недовольным.

Так неохотно, скорее безразлично, встретил класс своего нового классного наставника, и никто не подозревал тогда, чем скоро сделается этот человек для всех нас…

Преподавание в классе, несмотря на общий развал и переустройство, царившее тогда во всех школах, было поставлено довольно хорошо. За¬нимались в продолжение 7 — 8 уроков в день. Времени хватало, правда, на все: и на математику, и на языки, и на латынь, и на греческий, и на злосчастный синтаксис Абраменко, который выучивался весь от доски до доски уже по одному тому, что преподавателем русского языка был «директор», или, как называли тогда, председатель педагогического со¬вета—Николай Алексеевич Соколов. Нельзя сказать, чтобы класс его не любил, но его страшно боялись. Он был грозой для всех камчатников и лентяев. Уроки русского языка проходили всегда в страшном напряже¬нии—лентяи трусили вызова, хорошие ученики, наоборот, изощрялись в остроумии и догадках, чтобы лучше ответить, и здесь уже открыто и по¬рой недружелюбно разгоралось соперничество.

После звонка наступало мгновенное облегчение, с души сваливалась нависшая тяжесть невыученного урока и, сломя голову, сбивая поря-док и стройные пары, мчались вниз, в столовую — на завтрак и там, в свою очередь, изощрялись в том. чтобы захватить побольше мисок с су¬пом, чтобы потом целую неделю можно было хвастаться: «а я вчера целых шесть тарелок слопал!» Потом снова возвращались в класс и, в ожидании следующего урока, играли в пятнашки, дрались, боролись, блистали друг перед другом прие¬мами «джиу-джитсу», иногда дразнили и обижали девочек.

Шло время, и класс все больше и больше сближался с своим классным наставником. Сначала чужой и далекий, он как-то сразу сделался своим и близким и был неразлучен с классом. Он принимал участие и в тех курьезных неуклюжих спорах, которые возникали на заседаниях кружка, играл в пятнашки вместе со всеми, устраивал чуть ли не каждую неделю поездки всем классом то в Детское Село, то в Павловск, то в Петергоф, веселые, увлекательные поездки, которые еще больше содействовали сближению и дружбе друг с другом. Серьезные разговоры отходили на вто¬рой план, затевались веселые детские игры, начиналось безраздельное шумное веселье, и возвращались домой усталые, голодные и счастливые, счастливые им—«нашим» дорогим Николаем Павловичем, который теперь уже, после этих поездок был вполне «нашим», — счастливые каким-то особенно молодым и беззаботным счастием, на которое с изумлением и недружелюбно поглядывали родители дома и кое-кто в школе…

Так прошел год. Незаметно и быстро пронеслось лето, и скоро все снова встретились в родной гимназии. Мы перешли теперь уже во 2-й класс II-й ступени (V класс по старому счету), мы стали теперь уже большие и даже занимались на старшем отделении. Настроение класса нисколько не изменилось за лето. Все также по прежнему хорошо и бойко занимались и все также отчаянно шалили, иногда нехорошо шалили, не понимая, сколько неприятностей приходилось испытывать из-за этого нашему клас¬сному наставнику. V-ый класс — одно из самых бледных мест в истории нашего класса. Этот год был годом увлечения деятельностью ученических организаций, советом старост и его комиссиями, без энергичной деятель¬ной работы которых расшатывавшаяся школа едва ли смогла бы так скоро войти в свое русло. Это обстоятельство, усиленно способствовавшее сбли¬жению старших классов между собой, сплотило большую часть в одну тесную дружную семью, и как будто немного стирало индивидуальность нашего класса, хотя по прежнему, особенно по успехам, считали его образ¬цовым. Не было ни одного такого класса, в котором бы проходили так быстро все зачеты и репетиции, как в V-м, не было ни одного такого класса, в котором было бы так мало неуспевающих, как в V-м. И в тоже время не было ни одного такого класса в школе, которому приходилось делать выговоры и замечания так часто, как это делалось в V-м классе. Но как ни странно, почти все, что в классе ни происходило, оставалось ПОЧТИ безнаказанным, и в худшем случае приходил в класс Николай Пав¬лович с сердитым лицом, начинал серьезно с нами говорить, но в конце концов не выдерживал, улыбался и, повидимому, все кончалось благопо¬лучно. Естественно, что такое отношение еще больше привязало класс к своему наставнику, но отнюдь не прекращало ни извода некоторых пре-подавателей, ни битья стекол, ни других неуместных шуток, которые, как казалось, все сходили с рук. Никто, кроме нашего Николая Павловича, повидимому, не имел права касаться нашего воспитания; однако, его си-стема была нам совершенно непонятна, да и вряд ли почти до самого окончания школы отдавали мы себе в этом отчет.

Были попытки со стороны других преподавателей, недовольных распущенностью нашего класса, говорить с нами о нашем поведении и о той системе воспитания, которая применялась по отношению к нашему классу и которая ими не одобрялась. И это были тоже очень славные, хорошие люди, очень тепло относившиеся к классу, очень любившие его и знавшие, что и класс их тоже любит; любит за их доброе, милое отношение, любит за те полуприятельские беседы, которые иногда начинались в конце уроков.

И тяжело было классу слушать то, что ему говорили иногда; тяжело вдвойне, потому что он любил всех тех, кто его любил; горячо любил, несмотря на то, что сплошь и рядом делал им одни неприятности; и эту любовь чувствовали они под внешним, как-будто недружелюбным отноше¬нием; чувствовали и ценили, ибо какой же преподаватель смог бы оста¬ваться в классе после всего того, что приходилось порой испытать ему в нашем классе! Искренняя, от души и от сердца была эта любовь… Но лю-били мы их, мучая.

В этом году в преподавательском составе нашего класса произошли большие перемены: умер бедный Константин Михайлович Семенов, Вла-димир Васильевич больше уже не преподавал в нашем классе, русский язык вместо Николая Алексеевича вел в нашем классе новый преподаватель— Михаил Людвигович Савич. Недолго, всего полгода пробыл этот чудный человек у нас; обстоятельства заставляли его покинуть голодный и хо¬лодный Петроград; он уехал на юг, к себе на родину. Помнится, с каким горем и болью в сердце провожали ям его от себя; помнится, как много теплых, задушевных слов было сказано с той и другой стороны… и, едва одерживая слезы, простились мы с ник навсегда, простились с тем чело¬веком, который сумел вдохнуть какие-то неуловимо прелестные образы и глубокие мысли в скучные былины и народные песни, сумел сделать то, что ни один человек в классе, во всем классе от первых парт и до Кам¬чатки, не смел пошевельнуться: затаив дыхание, каждый слушал, как оча¬рованный, простые, идущие прим от души, проникнутые горячей любовью к нам, слова Михаила Людвиговича. Холодно и голодно было учиться в эти тяжелые годы. На своих плечах таскали дрова, сами своими силами ломали где-то далеко деревянный дом и возили обломки и доски к себе на Гагаринскую, чтобы хоть немного согреть холодные классы. Дома было еще холоднее, и все невольно бежали в свою родную гимназию, где было по крайней мере хоть тепло на душе, старались проводить в ней чуть ли не целый день с утра до вечера, старались хорошо учиться, несмотря на тяжелые условия жизни, и школа в те годы вполне заменяла нам семью. Рядом с учебной шла энергичная организационная работа в совете старост, исполкоме и других ученических организациях, была та страдная пора школьной жизни, которую кто-то однажды довольно метко окрестил «Тимофеевщиной», по имени того небезызвестного всей гимназии ученика VII класса Тимофеевского, который стоял тогда во главе всех ученических организаций. Бывали не раз и очень тяжелые моменты в этой интересной и увлекательной общественной жизни, когда жертвовали дружбой и лю-бовью во имя интересов школы, когда устраивались организованные това-рищеские суды, нередки были тяжелые сцены, когда ученики одного и того же класса сидели и на скамье подсудимых и на местах адвоката и про-курора и среди членов суда. Судили своих товарищей, судили иногда очень жестоко, даже выгоняли из школы за хулиганство, мошеннические про¬делки, и много горького и тяжелого приходилось переживать в то время и подсудимым, и самим судьям. Особенно тяжелый момент наступил в конце года весной, когда почти все старшие классы раскололись на два вра¬ждебных лагеря, когда и до нашего класса докатилась волна этой полушут¬ливой, полусерьезной «государственной» жизни. Кто не помнит этой тя¬желой для всех истории с обжалованием в школьный совет постановления исполкома о недопущении двух товарищей «в пределы школьной террито¬рии», о происшедшем во всех классах разладе по поводу этого постановления. которое в самом исполкоме прошло большинством одного голоса и то при вторичном голосовании.

Кто не помнит, как быстро и внезапно потускнела звезда так ярко горевшая целых два года того, о котором столько говорили в нашем классе, того, который был в продолжение целых двух лет кумиром и любимцем класса, того Лу-Лу, который проводил тогда последние дни вместе с нами в гимназии… Это было поистине тяжелое, нехорошее время, и со слезами и болью вспоминаются эти картины…

Но вспоминаются и другие картины, вспоминается, как шли мы на лыжах вместе со своим Николаем Павловичем ночью, при 26-ти градусном морозе, спотыкаясь и падая, смеясь и толкая друг друга, где-то в лесу, недалеко от станции Преображенской, шли к тому дому, где жил Николай Павлович и где весело и счастливо проводили мы у него каникулярное время…

Вспоминается скромный, интимный Тургеневский вечер, как весело, совершенно не во-время, тухли электрические лампочки во время дивертисмента; как лежали мы рядом с друг другом в «Бежином луге» кругом котелка с картошкой, которая весело варилась на красной лампочке, дол¬женствовавшей изображать костер; как громко и художественно плеснула щука где-то за сценой, так громко плеснула, что даже и первые ряды уверяли, что и они, а не только артисты слышали; как резко и неподра¬жаемо крикнула цапля, которую изображал наш Афоня за сценой; как хорошо и воодушевленно играл Павлушу тот новичок, который совсем не¬давно поступил к нам в класс и так молчаливо и незаметно сидел первое время на одной парте с нашим незабвенным тихоней П.

Так прошел и этот год, унеся с собой столько счастливых дней и чудных переживаний… Но впереди ожидали нас еще лучшие дни, еще впе¬реди ожидало нас новое счастье.

С началом 3-го (6-го) класса настало опять то время, когда класс стал замыкаться в самом себе. Прошла «Тимофеевщина», а с нею ушли те, которые были сильнее нас, которые, может быть, были интереснее нас… Мы оставались теперь одни, и на нас смотрели, как на тех, кото¬рые должны что-то сделать во славу б. 3-й гимназии. Мы чувствовали на себе эти взгляды, гордились ими, но ни в ком из нас не было ни тогда, ни после, ни сознания долга перед школой, ни определенных нравственных обязательств по отношению к тем людям, которые руководили нашей жизнью…

Первые месяцы ученья прошли как-то странно. Не то что-то недо-говоренное, не то что-то неловкое было в наших отношениях. И при упо-минании одного имени, о котором говорили еще в прошлом году, как-то натянуто улыбались и боялись посмотреть открыто друг на друга. Начи-налось то, что впоследствии назвали «так было…», начинались лучшие, счастливые дни в переживаниях каждого; все теснее и теснее сближался кружок «посвященных», и совершенно неожиданно узнал класс о суще-ствовании в его среде какой-то «шестерки», состоявшей из шести чело¬век, явившихся как-то раз на уроки с забавными, но трогательными на¬шивками на левом рукаве из цветных лоскуточков. Кто знает, что хотели показать мы этими нашивками; какой смысл был во всем этом, какой смысл был в таинственных номерах, который был у каждого члена «ше¬стерки», в небольших желтеньких бумажках с нарисованными на них че¬репом, двумя костями и мечом, которые хранились у каждого из шесте¬рых?! Это было что-то новое, не совсем обычное, немного бессмысленное, но это-то больше всего и нравилось. Как сошлись эти шесть человек? Что происходило среди них такого, что на целый год связало их неразрыв-ными, крепкими узами дружбы? Почему первое время никто другой не при¬нимался в их среду, и их разговоры друг с другом не были понятны ни¬кому другому? Вряд ли можно дать определенный, отчетливый ответ на этот вопрос. Вероятно, что самую большую роль играла в этом деле ро-маническая подкладка; и для каждого из шестерых слишком знакомыми и дорогими были те инициалы «Н. П.», которые нещадно вырезывались перо¬чинными ножами чуть-ли ни на всех партах и украшали все стены класса. Все разговоры неизменно сводились к одному и тому же разговору о «ней»; все, что связывалось с «ее» именем, обладало животрепещущим интересом, и почти ничего кроме «нее» не существовало в то время для нас. Один за другим завязывались романы, сплетались друг с другом, стал¬кивали дружбу с изменой, притворство и ложь с искренними чувствами, запутывая все больше и больше взаимные отношения, заставляя чуть ли не в один и тот же день говорить совершенно разными словами об одном и том же. И незаметно, но бесповоротно, роковым образом сказалось все это на дружбе тех шестерых, которые составляли единую и нераздельную, как казалось, шестерку; сначала это способствовало как будто еще боль¬шему сближению друг с другом, потом стало наступать заметное охла¬ждение, образовывались более тесные группы по два, по три человека, со¬став их беспрестанно менялся, натянутые отношения быстро сменялись особо короткими, черезчур дружескими, в большинстве случаев оставав¬шимися, однако, искусственными отношениями…

Эти переживания, эта игра, не то а шутку, не то в серьез, этот ма¬ленький театр, который устраивал каждый для себя—наполняли жизнь не только шестерки, но и тех, участие которых сначала во всем этом не обнаруживалось, а потом совершенно случайно открылось. И если отбро-сить нескольких человек, которые никогда в классной жизни участия не принимали, то можно сказать, что почти весь класс жил одним и тем же. Правда, были увлечения помимо этого: под редакцией шестерки стал одно время выходить юмористический журнал «Смешок», журнал, который, как Iнельзя лучше, отражал беззаботное, веселое настроение своих авторов, который . давал возможность вылиться наружу неистощаемому запасу юмора, остроумия, всевозможным литературным поползновениям всех шестерых: индийским сагам «Бульбы-Иога», веселым дурачеством Антона— Goudochnik’a, знаменитым «раешникам» «Хукка-Санхо» («Ходи скверного»), «Проклятиям» Жана—«индейца без мокассин» (он же «чистильщик са¬пог»), тягучим «ручьистым» элегиям «Райниплы—Коли Алого», злободнев¬ным шуткам, вроде «Надиного сердца», «Брыся» (он же «обладатель длин¬ного носа»).

Так быстро и весело пролетела первая половина и этого года. Бли¬зилось празднование 98-ти-летней годовщины школы, и вот 8-го февраля рядом с жеманившейся своей деланностью «Женитьбой» выскочило и наше «Кэнтервильское привидение»-—импровизация на тему рассказа Оскара Уайльда. Само привидение, т. е. тот, кто должен был его играть, перед самым спектаклем захворало, и его роль экспромтом исполнял Николай Павлович, руководивший этой постановкой. Половина спектакля прошла на экспромтах и импровизациях, настолько неподдельных, что на другой день, при повторении спектакля, говорили в большинстве случаев другие слова, путали выходы, так что лица, видевшие спектакль накануне, не могли понять, каким образом некоторые места представления до неузна-ваемости изменились. Спектакль имел огромный успех. «Кэнтервильское привидение» был наш первый триумф в этом году, и мы гордились им, как первой попыткой дать на сцене широкую и вольную импровизацию вместо скучного, срепетованного представления с твердо заученными ролями.

Когда немного спустя поднялся вопрос о новой постановке, то мы уже чувствовали, что теперь, после Кэнтервильских импровизаций нам нельзя было итти назад, в сторону обыкновенных постановок того, что было уже давно написано и тысячу раз представлялось на сцене, и нам хотелось чего-то нового, хотелось не только поставить, но и сочинить что-нибудь своими силами. И помнится, как обрадовало нас тогда предло¬жение Николая Павловича использовать в смысле театрализации большое количество всего того богатого материала, который накопился в тех наив-ных, но запутанных романах, сплетавшихся вокруг одного и того же имени «Н. П.» и начинавших к тому времени мало-по-малу распутываться. Так зародилась идея «Сказки о царевне и семи богатырях», закончившаяся красивой и грациозной постановкой «Так было», той постановкой, успех которой признавался даже нашими соперниками в театральном искусстве.

Во всем этом играло большую роль еще одно обстоятельство. Это было заметное охлаждение, происшедшее между классом и его наставни¬ком, охлаждение, которое наступило для большинства совершенно неза¬метно и было естественным следствием того, что он не был посвящен вна¬чале в то, что наполняло тогда наше существование, и так или иначе перестал принимать участие в нашей жизни. Это, а также, быть может, дру¬гие причины, многие из которых остались непонятными и до сих пор, сово¬купность тысячи маленьких неприятных мелочей, непредвиденных случай¬ностей. которые так часто внезапно ломают человеческую жизнь, повело к тому, что произошел серьезный разрыв, и Николай Павлович отказался от классного наставничества в нашем классе. В тот день, когда это про¬изошло, во всем классе чувствовалось какое-то приподнятое, боевое на¬строение; вызывающие шалости сыпались одна за другой, в классе ползали под партами, вбегали на урок с песнями, втолкнули в класс одетого в латы и шлем несчастного Димку Александрова, дебоширствовали по всей школе. Дело в том, что накануне произошло открытие наших собраний на «Свя¬щенной горе»; некоторые из нас жили под угрозой исключения из гимна¬зии, и было какое-то озлобление, переходившее в открытую вражду, и против школьной администрации, и против всех тех, кто злорадствовал, видя, что, наконец-то, нам запретили своевольничать. Что такое «Священ¬ная гора» и что такое на ней происходило, вряд ли будет понятно всем непосвященным. Нужно было быть с нами там, нужно было бы пережить с нами там все наши радости, восторги и откровения, разделить с нами все шалости, которые иногда врывались в задушевные теплые разговоры, и только тогда можно было бы понять всю прелесть этих лучших счаст¬ливейших мгновений нашей школьной жизни и простить все то неумест¬ное, дикое, что порой нарушало общую гармонию.

Может быть, над нами будут смеяться, когда узнают, что «Священ¬ной горой» именовалась крыша здания нашей гимназии, куда удирали мы чуть ли не каждый день после уроков (а иногда, что греха таить, и с уроков) и где, обнявшись друг с другом, лежали около последних, почти окончательно стаявших горок снега, лежали и нежились в лучах молодого мартовского солнца, молодые, радостные, счастливые, влюбленные в жизнь, влюбленные в «нее», влюбленные в себя и друг друга. Для нас это были одни из самых лучших переживаний, и тяжело и горько было подчиниться запрещению посещать «Священную гору» раз навсегда. Помнится, как ярко и лучисто утопало весеннее солнце в белесоватой, еще не смеющей синеть бирюзе неба, когда дружно и весело летели щепки и комки снега во двор гимназии, когда на «Священной горе» шло шумное веселье… и вдруг отворилась маленькая дверка и из чердачного окна вылез наш незабвенный «дядька» Курков и как-то злорадно попросил нас всех пожаловать вниз «к инспектору». Озлобленные, слегка притихшие, но не утратившие своей веселости, спускались мы вниз. Героями выходили, выгнанные впредь до расследования нашего дела из гимназии, из дверей школы, чувствуя на себе со всех сторон не то сочувствующие, не то злорадствовавшие взоры учеников других классов. С шутками и смехом добежали до пушек Спасо- Преображенского садика, который играл такую большую роль, чуть ли не такую же, как и «Священная гора», в истории нашего класса; видел и наши первые дружбы, и наши первые ссоры, видел нашу первую любовь, видел ту нескончаемую игру в палочку-воровочку, которую, по старой при¬вычке, затевали мы одно время чуть ли не каждый день. И здесь, на этих пушках, около которых столько раз кувыркались и боролись, около кото¬рых столько раз, без конца повторялись любимые анекдоты, чисто по мальчишески, по школьнически выдумывали мы все в тот же злосчастный день, чтобы еще выкинуть посмелее и поинтересней, какую-нибудь архи- ужасную шалость, чтобы окончательно разозлить тех людей, которые нас так любили, и которых также горячо любили мы. И от этих разговоров, от веселых насмешек над всем происшедшим и нетерпеливого ожидания того, что будет дальше с нами, как нас накажут, еще горячее любили мы нашу школу, любили всех тех, кого так безжалостно мучили…

И вдруг, сверх нашего ожидания, ни на другой, ни на третий день никто не приходил к нам в класс по поводу происшедшего, никто, повидимому, не собирался нас наказывать, как будто забыли об этом. Но мы не поняли и этого.

И тем больнее и неожиданно страшно обрушился на нас уход Нико¬лая Павловича из нашего класса. Точно случайно спохватились, вспомнили о чем-то, забегали, засуетились, побежали к Николаю Алексеевичу, к «директору», к тому человеку, которого раньше так не любили с его синтаксисом, которого мы никогда с тех пор, уже целых два года не ви-дели в нашем классе, но чувствовали, что он не забыл и помнит нас, что он любит нас, что он следит за каждым шагом всех нас и только благо¬даря его невидимому участию смог Николай Павлович дать нам жить своею самостоятельной жизнью, которая спасла в классе до сих пор все целое и индивидуальное. Были мы у него, потом он был у нас в классе, потом говорили мы одни друг с другом, потом пошли к самому Николаю Павловичу. Было какое-то растерянное, недоумевающее настроение, не было слез, не было смеха, но каким-то тяжелым камнем залег у всех в душе этот день 1-го апреля.

В этот день мы впервые стали понимать то, о чем до сих пор со¬вершенно не думали. Хотя мы постоянно чувствовали небольшое недоуме¬ние, видя, что все наши проказы и шалости остаются безнаказанными, и удивлялись этому непривычному для нас отношению, но все-таки мы не могли дорости до сознания того, что всем этим мы делаем больно не только им—тем людям, которые нас так любили, но что еще больней и неприятней переживать это той дорогой школе, в которой мы учились. Гимназия для нас никогда не бывала только зданием, стенами, в которые мы приходили утром и днем уходили, даже под словом «гимназия» мы иногда понимали не только тех людей, которых мы встречали там еже¬дневно. Чувство любви к своей родной школе было гораздо шире, и может быть, непонятней: оно обнимало все целиком, все до последней парты, до последнего уголка каждого класса, все—начиная с тех людей, которые учили нас, кончая тем «дядькой» Курковым, в самой воркотне и ругани которого слышалось нам что-то родное, близкое, бесконечно дорогое…

Разве не это чувство заставляло с такой гордостью носить чуть-ли не до самого окончания гимназический значок, и разве не это слово за¬ставляло прятать под пальто фуражку с тем же значком, когда попада¬лись где-нибудь вне школы в некрасивой шалости?.. И нам казалось, что нет ни одной школы, которая осмелилась бы соперничать в достоинствах с нашей…

И несмотря на эту горячую любовь к своей родной гимназии, мы забывали порой о ней, забывали иногда в самые тяжелые моменты жизни класса, тогда, когда одно это чувство могло бы спасти нас. Не было его и в тот день, когда уходил от нашего класса Николай Павлович. Он ухо¬дил, отчаявшись пробудить в нас сознание того, что мало еще той любви, которая была у нас, та любовь, которой ждали от нас те двое, бывшие ближе всех к нам, требовала жертвы; жертвы отказа от всех шалостей, мальчишеских выходок и всего того, чем причиняли мы боль родной школе. Но этой жертвы мы не смогли принести.

На этот раз Николай Павлович все-таки вернулся к нам, и было что-то счастливое и светлое в новом наступившем сближении с ним, что-то прежнее, хорошее и веселое еще не раз мелькало перед нами; бесконечно дорогое и светлое воспоминание осталось от той прогулки весною—под дождем, когда озябшие и промокшие забились мы вместе с Николаем Павловичем в какую-то маленькую деревянную будку в одном из пере¬улков и рассказывали ему обо всем том, что переживали за это время без него. Рассказывали о той, которую любили, строили планы на будущее, намечали в основных чертах содержание новой постановки.

Еще полнее и цельнее осталось впечатление от поездки к Пуш¬кину, в Псковскую губернию, в Святые горы, куда возил нас Николай Павлович. Помнится, как долго не пускали нас родители, с каким трудом удрали, наконец, некоторые из нас в эту поездку, и как необычно и странно было уезжать из семьи на первый день Пасхи, Мы пробыли там около недели; были и в Псковском «Детинце», отламывали от него ка¬мешки и бросали в реку Великую.., были на могиле Пушкина, стояли на коленях около его памятника… Всю дорогу и туда и обратно шли не¬скончаемые разговоры., говорил и сам Николай Павлович, который осо¬бенно любил всегда Пушкина и даже одно время специально преподавал нам в школе «Пушкинологию». рассказывал о жизни великого умершего в селе Михайловском… говорили и мы, по прежнему весело и неприну¬жденно, и жалели тех, кто оставался одиноким в Петрограде…

Когда мы вернулись назад, началась новая интересная жизнь. Начались репетиции и творчество новой постановки—«Так было»… Мы стара¬лись передать на сцене все то, что было в действительности, преломляя все, что действительно было, через призму театрализации. Жизнь и театр пе-реплелись настолько тесно, что мы перестали отличать одно от другого, и уже одно это предсказывало нам удачу задуманного дела.

Днем 25-го июня 1921 года кончилась история VI-го класса. В этот день слава нашего класса достигла своего апогея. Тот, кто говорил о жизни, как о театре, тот, чьими идеями мы увлекались—Николай Нико¬лаевич Евреинов был на нашем представлении, говорил нам речь и жал всем нам—артистам руки. Мы стояли смущенные, взволнованные, мы были горды тем, что, как казалось нам, тогда мы сделали, и мы были горды тем, что «Так было», хотя в сущности говоря ни Мы, ни вся публика не были уверены в том, что именно «так было», и даже думали и говорили, что «так не было».

В последний раз промелькнули на сцене все участники нашего карна-вала—Коломбина,. Полина, Арлекин, Пьеро, Фауст, Франт с цепочкой, Маг карнавала со своим учеником, в последний раз закружились все вместе, держа друг друга за руки, и в последний раз видели они все вместе счастье…

Говорили потом, что счастье приходило то к одному, то к другому, но они не были больше вместе, не стало всех шестерых для Коломбины, и не стало Коломбины, одной Коломбины для всех шестерых…

Так дошли они до последнего, выпускного класса, в котором еще давно-давно мечтали во всю развернуться и показать свою удаль. И ждали от них чего-то большого-большого, непосильно большого, которое должны были дать эти маленькие и небольшие люди.

Их завалили ученьем. Говорят, они сами хотели этого; и они много и усердно учились. Учились не только днем—дня не хватало; учились ночью, читали, писали, говорили, и огромные сравнительно с их силами работы выходили из их рук.

Если в III-м (VI) классе говорили обо всем, что угодно, кроме ученья, то в IV-м (VII) классе говорили только о нем; но ученье это выходило немного однобоко: учились только для одного преподавателя.

В этом году в классе были три преподавателя по русскому языку: ста-рые—Николай Алексеевич, Николай Павлович и новый—Борис Николаевич Плаксин. Это и был тот человек, уроки которого составляли почти все содержание нашей жизни в выпускном классе. С первых слов, красивых и бле¬стящих, зачаровал он наше внимание, и в течение целого года с неотступным интересом сходились мы с ним в классе чуть ли не каждый день, и утром, и вечером, говорили о наших родных писателях—Достоевском, Чехове, Андрееве. Горьком, слушали его, порой затаив дыхание, и, вооду¬шевленные его красноречием, выступали сами с своими собственными мы¬слями, спорили друг с другом, не переставая иногда оживленно говорить между собою уже и по окончании уроков по дороге, до самого дома.

Увлечение родной литературой было настолько сильным, что мы за-бывали иной раз заниматься другими предметами и приводили в несказан-ный ужас нашего математика Николая Николаевича Ковригина, который вел наш класс уже три года, всегда был нами доволен, а теперь не мог понять, что такое творится с нашими математическими знаниями.

Правда, математические науки были всегда самыми любимыми в на¬шем классе. Астрономия, математика, физика, вот чем продолжали мы заниматься, несмотря на страшную заваленность гуманитарными науками. Порой становилось не под силу тяжело: помнится, как бежали мы из гимназии на Чернышев переулок, где специально занимались физикой под руководством В. Ф. Трояновского; оттуда, сломя голову, мчались назад, боясь опоздать на обещанную Борисом Николаевичем Плаксиным лекцию о Некрасове где-то на Сергиевской, в доме Просвещения; потом уже поздно вечером попадали домой и начинали заниматься опять без конца, до середины ночи. Дома было холодно, в школе тоже было холодно. Уже забыв об остальных, мы старались согреть только себя, доставали дрова всяческими путями, чтобы отопить хоть свой класс, где занимались и утром, и вечером, но, несмотря на все, жажда к ученью не ослабевала, не бывало порой ни минуты, когда можно было бы вздохнуть свободней.

Внутренняя жизнь класса совершенно переменилась. Не стало ни ше-стерки, ни тех тесных общений друг с другом, которые были раньше. О прошлом вспоминать как-то боялись, разговоров помимо ученья бывало очень мало, и только несколько раз наступало опять какое-то тесное сближение нескольких человек, что-то такое вспоминалось хорошее, но потом опять пропадало и снова не возвращалось. Иногда по прежнему схо¬дились друг с другом, читали вместе любимых поэтов, вспоминали преж¬них любимцев—Гумилева, Маяковского, Шершеневича. Иногда вспыхивало желание пописать что-нибудь смехотворное вроде прежнего «Смешка»— выходили непериодические издания «Бедствующего капитана Копейкина и дьяка Макароны» с юмористическими рассказами вроде «Александр I или сфинкс в галошах мистицизма», но не было уже того увлечения, которое вдохновляло всех в прошлом году, по прежнему какое-то недоразумение было во всем этом.

За этот год сблизился с нами еще один новый преподаватель—Ми¬хаил Дмитриевич Туберовский, преподававший у нас историю театра. Под его руководством была наша единственная постановка за этот год — «Смерть Тентажиля» Метерлинка, единственная—несмотря на то, что мы собирались ставить и «Сон Макара», и «Скряга Скрудж», и «Турандот», репетировали без конца, хватались сначала за одно, бросались на другое, и в результате ничего не выходило. Быть может, не выходило уже по одному тому, что продолжала существовать какая-то недоговоренность в наших отношениях с Николаем Павловичем. И то, что было недоска¬зано тогда—1-го апреля, осталось недосказанным навсегда.

Странно, что и теперь класс в целом относился как-то равнодушно к этому наболевшему вопросу; впечатления от прошлого, когда немного открылись глаза на отношения к нашему классу Николая Павловича и Николая Алексеевича с одной стороны и всех других преподавателей с другой, хватило не надолго. То, что было говорено тогда по этому поводу, как-то забылось, и вспомнили об этом уже очень поздно, уже тогда, когда чуть ли не оффициально класс перестал называться «классом Николая Павловича», когда опять произошла глупая, мальчишеская выходка, и те двое — отреклись от нашего класса. И помнится, как последний раз приходил в класс Николай Алексеевич и говорил, что теперь все кончено между нами, что мы теперь уже не те, которые до сих пор были, а «обыкновенные рядовые ученики выпускного класса». В этих словах чув¬ствовались слезы, те невыплаканные слезы, которые накопились в душе, но слез не было на глазах, не было даже дано возможности дальнейших разговоров по этому поводу. И мы замолчали.

Мы больше не говорили об этом никогда—ни между собой, ни с ними—Николаем Павловичем и Николаем Алексеевичем. Нам было стыдно говорить об этом, потому что могли же мы понять в конце концов, что не из-за того, что мы не пришли на какие-то уроки, лишились мы своего классного наставника и к нам перестали относиться по прежнему. Мы чувствовали, что и этот второй и последний уход Никоаая Павловича был вызван тем-же, вызван нашим несознательным отношением к школе, не-правильным пониманием тех обязательств, которые налагались на нас уже по одному тому, что мы так горячо любили свою школу. И нам казалось тогда, что навсегда мы потеряли дорогих и любимых людей, но мы счи-тали, что это наказание было слишком жестоким за нарушение того мол-чаливого обещания жертвы, которое тогда —1-го апреля—было недосказано нами и оставалось недосказанным все время.

Настало самое тяжелое время пребывания в гимназии. Нам казалось, что все смотрели на нас холодно и недружелюбно, как будто ждали и не могли дождаться, когда мы, наконец, кончим школу; и мы сами, озло¬бленные и жестокие, но наружно вполне равнодушные, своим видом только растравляли старые раны. Наше присутствие было лишним, неуместным, мы сами чувствовали это и—как ни горько было всем нам—спешили по-скорее уйти из дорогой и любимой гимназии.

Наконец, настала долгожданная и жуткая пора выпускных репетиций, и без передышки, только что окончив наши большие литературные и исто-рические работы, на которые уходили целые месяцы упорного, беспрерыв¬ного труда, с удвоенной энергией принялись мы за них и последними мо¬гучими усилиями добирались до желанного конца.

Темно и страшно было впереди. Все светлое, хорошее оставалось где-то далеко позади. Вспоминалась чудная, яркими красками запечатлев¬шаяся в нашей памяти, счастливая весна 1921 года, лучшее время, кото¬рое когда-либо было в нашей жизни, полное счастья, полное молодого, животрепещущего чувства, полное светлых надежд на будущее.

И все то, на что надеялись все и чего ожидали несколько лет, куда-то исчезло, как-то незаметно пропало, и ожидания не сбылись. Не было в конце года ни дружбы между нами, ни прежних разговоров, было чего-то стыдно друг перед другом, стыдно перед Николаем Павловичем, стыдно перед школой, и было такое впечатление, что и школе стыдно нас. Мы с ужасом в то время думали, что было-бы с нами, если бы нам пришлось остаться еще целый год в гимназии, и мы были бы столетним выпуском, если бы сохранился бывший VIII класс. А только полгода тому назад с еще большим ужасом мы думали, как мы уйдем из нашей дорогой школы, как расстанемся со всеми теми, которые жили столько долгих лет с нами.

И мы кончили школу; как-то случайно кончили; класс Николая Павловича кончил так, как не кончал еще ни один класс. Сказали, что— то, что было сегодня—это в последний раз; что больше ничего не будет; что больше в школу незачем приходить; и все пошли по домам безо вся¬ких оваций, актов, балов, так, как много сотен раз расходились домой после уроков в будние дни.

Было такое впечатление, что мы забыли, что наш класс выпускной. Не ходили и сниматься группой, не делали никаких прощальных вечеров или пирушек, даже не было выпускных значков, которое вместе с нашими деньгами остались навсегда у мошенника-брильянтщика. Не было даже прощаний с преподавателями, за исключением двух случаев: мы простились с теми, кто лучше и симпатичнее всех относился к нам в эти последние тяжелые дни, когда нам казалось, что нас выгоняют из школы; с теми, перед которыми мы чувствовали себя виноватыми за прошлые грехи. И это единственно хорошее воспоминание за все последние дни нашего пребывания в школе.

3-го июня была наша последняя репетиция. 6-го июня состоялся педагогический совет, на котором упоминались наши фамилии в последний раз, и мы могли считаться оффициально кончившими школу. Не попрощавшись ни с кем, ушли из школы те шесть человек, которые были на совете, как представители учащихся; те шесть человек, которые до сих пор были всегда вместе, ушли с тяжелым чувством, с чувством неудовлетворенности неразрешившимся недоразумением.
Эти шесть человек были те, кого раньше называли «шестеркой».
Так кончил «класс Николая Павловича» б. 3-ю Петроградскую гим¬назию.

Б. Окунев.
1923 г.

От Редакции.
8-го января 1923 г. Николай Павлович Ижевский (про¬водивший вместе со своей семьей рождественские каникулы ОКОЛО ст. Преображенской, Лужского уезда), возвращаясь в 9-м часу вечера к себе домой из с. Перечиц, утонул в р. Оредеж. Труп его был найден лишь спустя три месяца. 12 го апреля 1923 г., когда река очистилась ото льда. Покойному было всего 33 года.

Далее >>
В начало

Опубликовал: Соколов Николай Алексеевич | Автор: Б. Окунев | слов 6706


Добавить комментарий