7. КНИГИ – ЛЮБОВЬ МОЯ

Большинству моих одноклассников точные науки давались легче, чем гуманитарные, такие, как литература, история, естествознание, география, то есть те, которые требовали рассуждения и умения ясно выражать свои мысли, а не просто знать. Выучить, в конце концов, можно, затратив, в зависимости от памяти, больше или меньше времени, а вот рассуждать выучиться почти невозможно. Иначе говоря, «трепать языком», а без достаточного словарного запаса выразить мысль трудно, умели это немногие. Дело здесь было в общей эрудиции. Это не мое открытие, об этом писали многие и в их числе замечательный поэт и философ Наум Коржавин в своих воспоминаниях.

Эрудицию просто так в одночасье не приобретешь. Этому учителя научить не могли. Ничто и никто не может заменить прочитанных книг. Впрочем «никто» — это не совсем верно, потому что «кто-то» с его разговорами, жизненным опытом, интересной судьбой, мог стать в определенном смысле книгой, «книгой жизни».  Но полностью заменить чтение, его эмоциональный заряд, возможность соучастия, сопереживания, стремления взять за образец или, наоборот, отрицать судьбу или характер героев – это заменить, повторяю, крайне трудно. Хотя не только прочтенные нами книги, но и услышанные разговоры, поведение и поступки людей, которых мы уважали, исподволь, еще незаметно для нас самих, формируют каждого из нас, как личность, заставляют в определенные моменты вступать в спор или соглашаться, или же отказываться от каких-либо ранее владевших нами воззрений или привычек. Часто чужая мысль так западает в душу, что будит ответную мысль, и уже непонятно, твоя это мысль или чужая, да это и не важно. Важно, что ты участвуешь в работе общей человеческой мысли, твои мысли, как ручейки втекают в реку человеческого интеллекта. Все ли книги, которые я прочел, отвечали этим высоким требованиям? Наверно, нет, но большая часть из них, да. К сожалению, я прочел и массу книг, которые были мне не нужны, но это понимаешь уже постфактум.

Да в конце концов, дело даже не в школьных успехах или неуспехах, много слов в запасе или нет. Дело в том, что люди обкрадывали и обедняли себя, свою душу, свой мозг изо дня в день, а чтобы этого не происходило, не нужны были большие деньги или большие способности.

В мою же жизнь книги вошли с ранних лет и с тех пор они стали неотделимы от меня. Каких только книг среди них не было. Сказки братьев Гримм, русские  народные сказки, волшебные сказки Перро и Гауфа, Путешествия Гулливера и все они с великолепными иллюстрациями, их приносила из школьной библиотеки мама. Я проглатывал одну книжку за другой. За Гулливером были прочитаны рассказы о Мюнхгаузене, а книгу о приключениях доисторического мальчика я читал уже вслух отцу. Потом была «Борьба за огонь» Рони-старшего, мифы и легенды Древней Греции в пересказе Успенского, повести Белкина, а «Капитанскую дочку» Пушкина я прочел гораздо раньше, чем это нужно было по школе. Не оторвать меня было, конечно же, и от романов Жюля Верна и Стивенсона. Уже в эвакуации мама привозила мне книги из Глядянки, там я раскрыл первую страничку «Трех мушкетеров», а о продолжении их подвигов мне удалось прочитать уже только после войны. А сколько впечатлений и удовольствия я получил от Марка Твена, его Том Сойер и Гекльберри Финн стали моими друзьями, вместе с «Робинзоном Крузо» Дефо я жил на необитаемом острове. И жил жизнью героев Катаева «Белеет парус одинокий». Я читал залпом и без разбора и еще с юности вместе со сказками и приключениями глотал Флобера, Шиллера, Бальзака, Мопассана, Шекспира, Бокаччо и даже Руссо. Немного погодя прочел «Монахиню» Дидро и стало противно.

А сколько еще было книг, хороших и не очень хороших. К счастью, мой вкус, видимо, сложился и  уже со школьных ленинградских лет я понимал разницу между ними. Наравне с Конан-Дойлем и Пристли мне нравились Беляев и Казанцев, Адамов и Ефремов, а потом Лем и Стругацкие. Вместе с ними взахлеб прочитывались книги об индейцах Фенимора Купера, Майн Рида, Густава Эмара, о героях Буссенара и Хаггарда. Нечего и говорить, что рассказы и романы Джека Лондона были прочитаны много раз еще до рассказов о животных Сеттона Томпсона. Я зачитывался «Белым Клыком».

Моим любимым героем в школьные годы стал не Павка Корчагин и не Алексей Мересьев, которым я когда-то восхищался, а Мартин Иден. Помню, в сочинении на тему «мой любимый литературный герой» я написал именно о нем. В моей голове был винегрет из героев книг и именно в этом иллюзорном мире я жил. Конечно же, наша литераторша, Лариса Михайловна при объявлении оценок съехидничала по этому поводу и поставила мне четверку, хотя сочинения я писал, обычно на «пять». Оруэлловское двоемыслие, когда говорят одно, а думают другое, меня еще не коснулось, я не был умным ценою только языка. Может быть, именно этот случай вспомнился Городницкому, когда он, будучи в Сан-Франциско в 1999 году, приехал ко мне и за столом с немалым количеством бутылок сказал Ларисе, моей жене, что я был совестью класса. Всегда интересно узнать, что о тебе думали люди, тем более, что душевных разговоров на эту тему у нас не возникало. Поэтому для меня это высказывание Алика было откровением, не скрою, лестным.

Еще одну интересную оценку я получил от Володи Гольдштейна, когда встретился с ним в Израиле в 2005 году. Он сказал, что запомнил меня, как крепкого «хорошиста». Видимо, я так выглядел с его «троечных» позиций. Мне казалось, не без помощи мамы, которая всегда была недовольна (и правильно) моей учебой, что я учился так себе. А по поводу двоемыслия, то оно не пощадило в более зрелые годы и меня. Взять хотя бы мою партийность. Но это требует отдельного рассказа.

Оценка Городницкого сказала мне много и о нем самом. Это значит, что он тоже очень остро чувствовал ситуацию лжи в стране во время кампании по борьбе с космополитизмом, после убийства Михоэлса, уничтожения еврейского комитета, а значит и в  школе, и то, что наши замечательные без кавычек учителя должны были насаждать в наши души эту систему двоемыслия. Наверно, без этой остроты восприятия он не стал бы таким поэтом и бардом.

Уже с пионерского возраста, не говоря уже о комсомоле, нам говорили, что нет ничего светлее коллектива. Еще бы, прутик сломать легко, а веник – попробуйте. А сам товарищ Маяковский? «Голос единицы – тоньше писка». И в это же время настойчиво вдалбливали в наши головы разницу между понятиями товарищества и «ложного товарищества», пытаясь тем самым как бы убедить нас быть стукачами.

Особенно как-то неистово это делала наш классный руководитель, она же прекрасный учитель немецкого языка Софья Львовна Щучинская, миниатюрная с гладко расчесанными на косой пробор черным, как смоль, волосами и черным круглыми пронзительными глазами. У нее был изогнутый, как птичий клюв носик, «гоголевский профиль», как удачно о ней сказал Городницкий, но она походила на Гоголя скорее прической, а не гоголевским длинным и прямым носом.

Позволю себе маленькое отступление. Мне вдруг пришла, возможно, нелепая мысль о том, что Гоголь с детства страдал комплексом собственного носа. Не это ли послужило темой для одной из его знаменитых фантастических повестей?

Человеком Софья Львовна была очень волевым, умным и жестким. Она обладала командным голосом и очень хорошей дикцией. Была она вспыльчива и непредсказуема. Например, на классном собрании по не очень серьезному поводу она вдруг начинала кричать, брызгая слюной и стуча по столу своим маленьким кулачком: «Даю вам честное слово коммуниста». Как будто она репетировала эту фразу перед выступлением на более серьезном собрании. У нее была явная тяга к картинности, что-то фальшивое чувствовалось в эти мгновения. Тем не менее, мы и уважали  ее, и боялись,  а многие искренне любили.

Но проводя с нами работу о коллективизме, наши милые и наивные учителя не понимали, что коллективы в то сталинское время были не нужны, они были вредны. Коллектив предполагает единомышленников, то есть союз личностей, а нужно было стадо, подчиняющееся пастуху. Люди должны были быть разъединенными, чтобы не обменивались мыслями, а наличие мысли, а тем паче мыслей – это уже опасно. Если и увидел голого короля, чтобы, упаси бог, не поделиться этим с другими.

Нет, я не видел никакого голого короля, для меня этот король, думаю, что и для всех моих сверстников, был выше, чем король. Отвращало только бесконечное словословие, обожествление и портреты, портреты со всех стен и простенков, и эта непрестанная пропаганда, опротивевшая до тошноты, как касторка. Но каким бы ни было это время, оно было временем моего детства, а потом и юности, то есть лучших лет моей жизни, а она  не могла жить в пустоте, и мы жили и верили хотя бы из внутренней, еще не осознанной боязни эту веру потерять. Все верили в коммунизм, и я верил. Но не потому, что все, а потому, что был убежден, что человечество достойно лучшей доли и просто обязано создать общество гармонии и достоинства. Между прочим, я и сейчас считаю, что капитализм – это не высшее достижение мира. Социализм можно построить, но не на нищете, а на богатстве и полной автоматизации тяжелых и непрестижных работ и двигаться в сторону Швеции, Норвегии, Дании. У них, похоже, что-то получается. Дело не в цели, а в методах ее достижения, а вот методы были ужасны и преступны. А тогда я верил в возможность коммунистической идеи, и это было основой моего внутреннего мира.

У нас с Софьей Львовной были сложные отношения. Меня всегда оскорбляла преднамеренность, инсценировка чего бы то ни было, то ли это выступление на собрании, то ли выборы комсорга или комитета комсомола или учкома, то ли просто заметка в стенгазете, то есть я не терпел заорганизованность. Софья Львовна именно это всегда и делала, как-будто мы без этой подготовки ничего не могли ни делать, ни действовать, ни анализировать. Это была прививка двоемыслия, причем делала она это все не мягко, не советом, а категорично, ультимативно. Короче говоря, где-то с восьмого класса я стал к ней в оппозицию, был фрондером, на одном из собраний я так и выступил.  Отношения наши, бывшие раньше теплыми, стали напряженными, уже без прежней доверительности, хотя я ее уважал и ценил, как учителя и умного человека очень высоко. Но вернемся к книгам.

Помню, классе в седьмом я сильно и долго болел ангиной, и мама принесла Тургенева. Отцу я читал вслух «Записки охотника», он был в восторге, а я зачитывался повестями «Ася» и «Первая любовь». Эти вещи не были в школьной программе, но они стали первыми их тургеневских повестей и романов, которые я потом прочел.

Все эти книги всасывались мои мозгом, будили воображение, учили думать, верить в дружбу, быть честным. Это я ценил и в своих друзьях. Я был то Диком Сэндом, то Томом Сойером, то был на таинственном острове и вместе с Сайрусом Смитом побывал в гостях у Капитана Немо, мне тогда мечталось, что я стану таким же талантливым инженером, как они. А иногда я ставил себя на место янки, которого Марк Твен послал во времена короля Артура. Читал я с наслаждением и всегда боялся, что книга все-таки закончится. Но вот книга захлопнута, и если испытываешь от этого сожаление, значит впечатление произведено и что-то осталось в душе.

У нас был огромный том Пушкина, куда вошли все его стихи и проза. Так вот, прозу я прочитал всю, прочитал «Евгения Онегина», все его драматические произведения, включая маленькие трагедии, где особо мне понравился монолог скупого рыцаря «как молодой повеса ждет свиданья с какой-нибудь развратницей лукавой…», уж не знаю, почему. Но стихов, каюсь, я прочел мало. А вот стихи Лермонтова мне нравились несравненно больше. Нравились мне и его поэмы, особенно «Мцыри». гоголевские же «Мертвые души» я не одолел и прочел только в школе, хотя «Вечера на хуторе», «Миргород» и «Тарас Бульба» читал с большим интересом.

Постепенно стала собираться и своя библиотека, достигшая ко времени моего отъезда трех тысяч томов. Первые книги, как правило, друзья дарили на день рождения. Иногда случались курьезы, и я получал сразу две одинаковые. Помню, что один раз было это, судя по надписи датированной 1951- м годом, в десятом классе, мне подарили сразу три однотомника Гарина-Михайловского. Экземпляр Алика Городницкого сохранился до сих пор. Интересно, что почерк на этой книге и на его книгах, которые он подписывал мне уже в США, совершенно не изменился за пятьдесят с лишним лет.

Помню, первой покупкой был в восьмом классе пятитомник Н.В.Гоголя издания «Академии» в малом формате. Продал мне его за пять рублей Павлик Федоров. После долгих уговоров и обид мама мне их дала, все-таки на книги.

Одной из главных составляющих моей среды обитания были книжные полки, заставленные тесно прижатыми друг к другу томами. Помогающую мне выжить, частично эту среду я создал для себя и здесь, в Америке.

Некоторые книги привлекали своим таинственным названием. Вот так меня привлекли «Копи царя Соломона» Хаггарта. Когда мы жили на даче в Лесном, то там в чьем-то шкафу я нашел Загоскина и прочитал «Рославлева», «Юрия Милославского». Мне нравились исторические романы и, вместе с Вальтером Скоттом, я увлекся Сенкевичем, Прусом. Чтение было одним из богатых даров жизни, и я читал везде, дома, на улице, в гостях, если что-то находилось, в школе на уроках, пряча книгу под крышкой парты, я читал через щель. Дома мне приходилось вести постоянную войну с родителями за право почитать перед сном, потому что это чтение часто затягивалось до полуночи, а то и позже, а спали мы все в одной комнате, но, кроме того, мне не хватало сна, я очень плохо вставал по утрам.

А на утро происходит вот что: мама будит меня уже в третий раз. «Сейчас, сейчас» — отвечаю я, открывая глаза, в окно комнаты нагло и назойливо даже через шторы еще светит уличный фонарь, значит еще совсем темно. Глаза снова закрываются сами собой. Слышу: «Больше ты не будешь у меня читать ночами». Это действует. Нехотя встаю, иду на кухню, которую выделили из коридора, умываюсь холодной водой, нагретой на примусе горячей воды хватает только, чтобы почистить зубы противным зубным порошком, который сыплется на одежду. Съедаю уже поджаренную мамой или Галей, нашей домработницей, приехавшей с нами из Березова девчонкой лет семнадцати, отдельную колбасу с картошкой, допиваю чай под бодрый голос диктора, вещающий о новых рекордах по выплавке стали и чугуна и по уборке картофеля на полях нашей необъятной Родины. Если разницу между чугуном и сталью я себе плохо тогда представлял (впрочем, это плохо себе представляют и многие инженеры), то что такое уборка картофеля, я представлял даже очень хорошо еще с эвакуации. Тем более, что и здесь приходилось этим заниматься.

В первые послевоенные годы всем ленинградцам выделяли в пригородах участки земли под картошку. В эти голодные карточные годы мало кто отказывался. Нам выделили участок в Стрельне. Весной мы сажали, окучивали, а осенью мы ее выкапывали и нам хватало почти на всю зиму. В Стрельну ходил трамвай номер 36 до самого кольца, а там мы шли пешком. От театральной площади до Стрельны почти час езды. В одно из октябрьских воскресений 1946-го года мама отрядила меня с Тамарой на уборку картошки. Мне было двенадцать, а сестра – 19-летняя студентка. Часа через 3-4 мы картошку выкопали и засыпали в мешки. Получилось, кажется, четыре мешка. Пошел дождь, мешки намокли и стали для нас совершенно неподъемными. Тамара оставила меня караулить и пошла искать на шоссе грузовик, а заодно и физическую силу. Ее не было очень долго, я промок насквозь, продрог и боялся, что она в наступившей темноте меня не найдет. Так на самом деле и случилось, но наконец, засветились фары и полуторка- газик закашлял около меня. Шофер загрузил мешки. Мы накрылись лежащим в кузове брезентом, спасаясь от хлеставшего холодного ленинградского дождя и ветра, того самого, помните у Маяковского: «Дул, как всегда, октябрь ветрами». Больше до дома приключений не было.

Понятно поэтому, что бодрый голос диктора о картофеле мне оптимизма не прибавлял, тем более, что школа зовет. Я стал надевать свои черные на толстой резиновой подошве чиненые — перечиненные ботинки. Шнурки с большим трудом пролезали в дырки, потому что все были в узлах, которыми я их связывал, когда они рвались, а рвались они бесконечное число раз. Но и это не все. Новые шнурки я обычно резал для экономии, благо длины хватало, поэтому один конец оставался без железного наконечника и тоже не хотел протискиваться в дырку, я его и слюнявил, и скручивал, а он, гад, все равно не проходил. Но, ухватившись за торчащую нитку, я его все-таки протаскивал. А ботинки были крепкими, они были и бутсами, когда мы гоняли мяч, и всегда имели ободранные носы, потому что от неумелости били «пыром», а не подъемом, подметки часто отлетали именно поэтому. Служили они нам и во время танцев на школьных вечерах, начиная с седьмого класса, стоило их только чуть помазать черным гуталином. Высокие ботинки имели еще одно неоспоримое преимущество: в них не были видны, как в полуботинках, рваные на пятках носки, которые мама не всегда успевала заштопать, и они, грубые, хлопчатобумажные, ужасно натирали ноги, а рвались они ежедневно, попробуй, успей заштопать. А тут еще и Юра подрастал с теми же проблемами.

Ну все, кажется, я готов надеть и новенькие галоши, моя гордость, блестящие, черные с красной подкладкой с написанной внутри чернилами моей фамилией. Галоши в гардеробе воровали нещадно. Вот и я в новеньких, потому что недавно сперли старые. Нет худа без добра. Но для мамы это только худо. Напоследок она дает мне талон на питание. Тогда в школах питание, в зависимости от платы, было трех видов. ДП – дополнительное питание, УДП – усиленное дополнительное питание и ШП – школьное питание. Самое лучшее было ШП, с горячей котлеткой. У меня было УДП – ложка винегрета, булочка и компот. На ШП мы не тянули. За школу тогда нужно было платить, немного, но все-таки, а когда пошел в школу Юра (в 1946 году), это уже плата за двоих и питание за двоих. Бедная моя мама. Если бы я тогда так же чувствовал, как сейчас, наверно, лучше меня никто бы не учился, но увы!

Далее

В начало

Автор: Рыжиков Анатолий Львович | слов 2805


Добавить комментарий