Глава 2. Детство золотое

 

2.1. На Пушкинской

Памятник А.С. Пушкину в сквере на Пушкинской улице

Моя родина – Пушкинская улица в Санкт-Петербурге, тогда Ленинграде. Здесь я родился всего за два месяца до начала войны. Отсюда мама, мой старший брат и я отправились в эвакуацию на Урал и сюда же мы вернулись в 1944 году. Пушкинская улица находится в самом центре Ленинграда, рядом с Московским вокзалом. Улица короткая, всего двадцать один дом, она идет от Невского проспекта до Кузнечного переулка. Для Петербурга Пушкинская улица сравнительно новая, она была проложена только в семидесятых годах девятнадцатого века и даже поначалу называлась Новым проспектом. На улице, примерно на половине ее длины, разбили круглый сквер, в котором в 1884 году по решению Городской Думы был установлен памятник А.С. Пушкину работы А.М. Опекушина.

Это был его второй памятник Пушкину, небольшой и не такой торжественный, как первый, всем известный, на Тверском бульваре в Москве. Но вероятно именно потому, что Пушкин здесь невысокий, всего два метра высотой на черном, гранитном постаменте в центре сквера на фоне крон деревьев и неба, весь ансамбль оказался просто волшебным.

Вот как раз справа от сквера, в доме 11 на пятом этаже мы и жили. У нас была 16-метровая комната в огромной коммунальной квартире, кроме нас еще пятнадцать семей. И жило нас в этой комнате четверо: папа, мама, мой старший брат и я. А тогда все так жили, поэтому ничего в этом удивительного нет. В квартире был длиннющий коридор, и я учился на нем кататься на трехколесном велосипеде. Рядом с нами, стенка в стенку, жили Ковалевы. У нас даже печка была общая, половина у нас в комнате, а половина у них. Не знаю сколько их, Ковалевых, было, помню только Люсю и Галю, девушек возраста моего брата, которые вечно со мной возились. С ними я ходил на салют Победы на Неву. Все плакали, смеялись и целовались и я, наверно, тоже. А с другой стороны жила Антонина, высокая, тощая женщина, которую мама почему-то терпеть не могла. Мужа Антонины во время войны арестовали как «врага народа», о чем будничным голосом рассказывала кому-то мама, а я запомнил. Мне понравились слова «враг народа». Было в них что-то завораживающее. Был он то ли слесарь, то ли токарь. Враг народа. Какого народа? Какой враг? Бред сивой кобылы. Но в этом бреду все и жили, и некоторые даже неплохо. А в самом конце коридора жил мой друг дядя Петя – трубочист. Да нет, конечно, дядя Петя не был трубочистом, он был трубачом в военном оркестре и носил форму, но я в свои четыре года никак не мог понять разницу в словах «трубач» и «трубочист» и хвастался в садике мальчишкам своим другом, дядей Петей – трубочистом.

Вероятно, я был симпатичный мальчишка, потому что взрослые вечно со мной любили разговаривать и возиться. У родителей в соседнем доме жили друзья, семья Добиных. У них была отдельная квартира с множеством комнат, правда, и семья была очень большая – братья, сестры и престарелые родители. Все уже были женаты и замужем, и у всех было по комнате. В одной из этих комнат жил дядя Сема Добин с красавицей женой Лялей. Своих детей у них не было, и эта Ляля (кстати, это была первая женщина в моей еще не длинной жизни, про которую я понял, что она красивая) меня к себе затаскивала, тискала, закармливала шоколадом, но помню, что сопротивлялся я не очень, вероятно по причине, изложенной в скобках. А еще ко мне вечно приставали на улице с вопросом: «Мальчик, ты почему сегодня не мыл глаза?» «Я мыл!»,- кричал я и начинал реветь на радость спрашивающему шутнику. А все потому, что глаза у меня тогда были черные, а не как сейчас бледно коричневые, как вылинявший, старый ковер. Разумеется, обо мне, малыше, остались семейные легенды. Некоторые довольно забавны. Подробно обстановку в нашей комнате я конечно не помню, но точно, что между двух окон, выходящих на садик, стоял письменный стол, за которым занимался мой старший брат, а над столом висела черно-белая репродукция картины Репина «Иван Грозный убивает своего сына». Из каких соображений папа украсил нашу комнату этим шедевром, ума не приложу, но боялся я этой картины очень. И вот однажды, вероятно вскоре после нашего возвращения из эвакуации, я, оставшись один в комнате, забрался на стул около обеденного стола, стоящего в центре комнаты, залез ложкой в сахарницу и начал есть сахарный песок. В это время в комнату вошел папа и сказал: «Яшенька! Нельзя так есть сахар» – «Почему?» – удивился я – «Разве от этого умирают?» Папа, переполненный нежностью к сыну, схватил меня на руки, начал тискать и сказал, что сейчас меня съест, на что я ему абсолютно серьезно сказал: «А потом будешь жалеть, как Иван Грозный». Вот, какой я был умный. Куда что девалось?

А еще у родителей были друзья в нашем же доме, в бельэтаже. Это была семья Лейбовичей. Фаня Абрамовна – величественная, полная дама в пенсне и с выщипанными бровями, ее муж – Исаак Борисович и их сын, приятель моего брата, Сема по прозвищу Рыжий, понятно почему. С Семой случилась жуткая криминальная история. Поскольку она тогда вызвала много шума, я эту историю запомнил. Исаак Борисович был дамский портной и шил дома. Думаю, всем понятно, что семья не голодала, не то слово. Однако их сын, «умница», сумел связаться с какими-то хулиганами и грабануть продуктовый ларек. Предполагаю, зная Сему всю жизнь, что сам Сема не грабил, он, наверно, стоял «на стреме», но это уже детали. Сема «попал», как теперь говорят, и его надо было вытаскивать. За счет титанических усилий Исаака Борисовича по улучшению гардероба судейских начальников и их жен Сема избежал суда и тюрьмы, но ему пришлось быстренько попадать в военно-морской флот. Правда службу ему тоже нашли не пыльную. Он служил коком, то бишь поваром, на каком-то корабле, который всю его службу простоял на Неве. Не думаю, что на «Авроре», но кто его знает, может и на «Авроре». Чем этот кок кормил матросов не знаю, но что он ел сам, знаю точно. Каждое утро его мама укладывала в сумку кастрюльки с едой для кока Семы и ехала через весь город кормить своего умирающего с голоду ребенка.

Меня у Лейбовичей или у Добиных довольно часто мама оставляла, когда уходила куда-нибудь надолго, поэтому я многое в их жизненном укладе запомнил. Например, помню, что Исаак Борисович каждый день выпивал стакан молока, куда капал несколько капель йода! Того самого йода, которым смазывают царапины, и это очень жжется. А он это пил! Меня это поражало. А у Добиных я помню, как иногда вечером к ним приходили старики и старушки. Они все шли в комнату родителей, и что там происходило, я не знаю, но меня это озадачивало даже тогда, только я почему-то не спрашивал. Уже гораздо позже отец объяснил мне, что эти люди приходили к Добиным молиться. У них был еврейский молитвенный дом, тайный, конечно. В те прекрасные времена за такие собрания можно было запросто получить срок.

Мой первый друг Валерка Лотухов вместе со своим младшим братом Сережкой и их мамой, тетей Катей, жил в доме 9, рядом с нами. Папа у них тоже был, но он почти все время находился в командировках. Звали его Василий Васильевич, а для меня дядя Вася, и был он человек романтической специальности. Он служил начальником автопоездов, доставляющих продовольствие и оборудование полярникам, зимовавшим на берегу моря Лаптевых и в других местах побережья Северного Ледовитого океана. Дядя Вася в моих воспоминаниях предстает таким героем книг Джека Лондона. Он был красивый дядька, большой, широкоплечий. Тетя Катя и дядя Вася дружили с моими родителями и бывали у нас, когда дядя Вася был дома. Коммуналка, как тогда говорили, у них была еще больше нашей, но у них там было две комнаты и еще своя маленькая прихожая, поэтому получалась как бы отдельная квартирка. Это по тем временам было роскошью. А еще в гостиной у них было окно с широченным подоконником, которое выдавалось далеко вперед над улицей (потом я узнал, что это называется эркер). Мы с Валеркой очень любили стоять на этом подоконнике и глазеть на улицу и на садик (слово сквер было нам тогда неизвестно, да и взрослые никогда так не называли наш садик). А напротив дома, в котором жили Лотуховы, был дом, который ремонтировали пленные немцы! Мы с пацанами подбегали к ним поближе и кричали «Гитлер капут!» и еще «Хенде хох!», а потом быстро удирали. Но немцы почему-то не злились на нас. Наоборот, смеялись. Но конечно больше всего времени мы, детвора, проводили в садике. Бегали вокруг Пушкина, залезали на постамент, качались на цепях, которые окружали памятник. Это был наш садик и наш Пушкин. Поэтому я с полным доверием отношусь к воспоминаниям Анны Андреевны о том, что дети отстояли памятник от городских «ценителей прекрасного». Попробовали бы у нас отобрать нашего Пушкина, мы бы такой вой устроили!

Из садиковых пацанов помню немногих. Кроме Валерки Лотухова, о котором я уже рассказывал, еще помню Серегу – шестипалого. Он и правда, был шестипалый. У него на каждой руке рядом с мизинцем был еще один маленький пальчик. Это было здорово, и мы очень гордились таким необычным другом. Но помню я его не только из-за шестого пальца, а потому что Серега стал первым человеком в моей жизни, который меня обманул. Он мне на день рождения обещал подарить шоколадного петуха с меня ростом! Как я его ждал! На день рождения Серега пришел, но без петуха. Очень было обидно.

А еще про одного мальчишку из раннего детства, с которым мы, оказывается, тоже играли в садике, рассказала мне его мама, когда я уже стал взрослым и учился в Ленинградском институте точной механики и оптики (ЛИТМО). А дело было так. Один парень из нашей группы, звали его Алик Соломон, предложил мне пойти к нему домой (а они жили на Малой Посадской, рядом с ЛИТМО), чтобы готовиться к экзамену по истории КПСС, был тогда такой жуткий предмет. У Алика дома была Большая Советская Энциклопедия, в которой было сжато изложено содержание работ В.И. Ленина! И, следовательно, можно было их не читать, а вызубрить краткое содержание. Конечно, я с радостью согласился, и мы пошли к Алику. Его мама, Мария Борисовна, очень, кстати, красивая женщина, сразу усадила нас обедать. Смотрела она на меня все время как-то очень внимательно, я даже смущался. А потом задала мне неожиданный вопрос: «А скажи, Яша. Твою маму зовут Фаня Яковлевна?» Я очень удивился, потому что именно так маму и звали, и ответил утвердительно. Вот тогда Мария Борисовна и рассказала нам с Аликом, что оказывается знакомы мы не с 17 лет, как мы думали, а с четырех, когда вместе играли в Пушкинском садике. Однако, неужели я так мало изменился с четырехлетнего возраста, что оказалось возможным узнать меня в 17 лет?

Садик было видно из окон окружающих домов, и поэтому мамы могли иногда поглядывать на своих чад. Садик казался им безопасным уголком. Однако наиболее «удачливые» и «ловкие» дети, к котором я вынужден отнести и себя, находили для своих мам и пап поводы для волнений. Однажды мне зафитилили камнем в глаз. Кровищи было море. Чудо, что остался с глазом. Шрам на веке до сих пор виден.

А дома сидеть было скучно. Игрушек тогда почти ни у кого не было. У меня, например, было три. Плюшевая такса, которую мне подарила Тося, девушка моего брата. Если нажать ей на живот, собаке конечно, а не Тосе, она лаяла. Вторая игрушка – мотоциклист, который сначала даже ездил, пока я его не сломал. Ну а самым любимым был надувной слон из серой резины. Наверно он был склеен из автомобильной камеры. Слон был чудовищно вонючий, но я его очень любил и мыл слюнями. Вот и все мои игрушки. Однако скучал я только, когда был дома один, а бывало это нечасто. Мой брат Моисей старше меня на 14 лет и значит, когда мне было четыре, ему было восемнадцать. И почти всегда, кроме тех часов, которые он был в институте, у нас крутились его друзья студенты. Они были молодые, веселые, пели песни военных лет, читали стихи Константина Симонова. Разумеется, они были и моими друзьями, во всяком случае, я так считал. А самым частым гостем у нас, да и не гостем, а абсолютно своим человеком, был друг Моисея еще со школы, с довоенных времен, Юра Грузинцев. Грузинцевы жили напротив нас, по другую сторону нашего садика, в огромной полуподвальной отдельной квартире. Юрин отец, Петр Георгиевич, был полковником, командиром полка, а может и дивизии, и когда мы вернулись в Ленинград, он еще был на фронте. Юра и его мама Александра Алексеевна, очень ждали отца домой. И вот, наконец, в первых числах мая 1945 года, пришла телеграмма из Таллина, что отец приезжает домой. А назавтра пришла другая телеграмма, страшная и ужасная. В ней сообщалось, что Петр Георгиевич погиб. А потом Александре Алексеевне и Юре военное начальство сообщило подробности. Как оказалось, Петр Георгиевич перед отъездом зашел к эстонцу-сапожнику, чтобы забрать у него сапоги после ремонта. Только вместо сапог этот сапожник выхватил пистолет и в упор расстрелял русского полковника. И вместо долгожданной встречи с отцом получили Грузинцевы похоронку. Папа и мама дружили с Грузинцевыми и старались как-то утешить Александру Алексеевну и Юру, но это было невозможно. Спустя совсем немного времени, полгода наверно, Александра Алексеевеа умерла. Конечно от горя. Для меня, малыша, это было первое знакомство с такими явлениями, как смерть, похороны, поминки. Меня почему-то никто никуда не отдавал на это время, и поэтому я помню все отчетливо. И похоронную карету на Пушкинской с парой лошадей под черными накидками. И раздирающий душу оркестр. И поминки с какими-то странными кушаньями, кисель, кутья. Так, в одночасье, от благополучной и красивой семьи Грузинцевых остался один Юра. В это тяжелое для него время наша семья, как он потом много раз говорил сам, стала его вторым домом. Они приходили вместе с братом из института, мама ставила перед ними на стол огромную сковороду с жареной картошкой. Обедали, потом занимались, уходили вместе гулять или к друзьям. Только ночевать Юра уходил домой. Так продолжалось довольно долго, пока Юра немного не пришел в себя.

Каждую неделю мы втроем, Моисей, Юра и я ходили в баню, которая находилась в начале нашей Пушкинской улицы, на углу с Невским. Я эти походы просто обожал. Юра окатывал каменную скамью горячей водой, клал меня на нее и делал мне массаж. Я вякал, но терпел. Когда мне исполнилось шесть лет, Моисей и Юра решили, что пора заниматься моим воспитанием. Они из меня решили сделать лорда. Для меня нашли учительницу английского языка, так что английским языком я начал заниматься раньше, чем пошел в обычную школу. Остается догадываться, виновата ли в этом методика преподавания иностранных языков в России или я такой тупица, но английского я не знаю и сейчас, хотя изучал его в школе, институте, а потом еще и в аспирантуре.

Уроки английского я полюбил, потому что учительница была у меня очень добрая, звали ее Татьяна Николаевна Юстова. Татьяна Николаевна приходила к нам домой. Она меня называла Джек, приносила мне конфеты и давала смотреть потрясающе красивые старинные книги. Татьяна Николаевна меня любила и я ее тоже. До сих пор у меня в книжном шкафу стоит ее подарок, великолепно изданная в Лондоне в 1892 году синяя с золотым тиснением книжка под названием «Hero» (Герой). У Татьяны Николаевны была дочка Наташа, очень красивая девочка. Красивая и нарядная, как кукла. При этом сама Татьяна Николаевна одевалась ужасно бедно, всегда ходила в бархатном жакете, такие обычно носили молочницы, привозившие из деревни в Ленинград молоко. Татьяна Николаевна растила дочку сама, потому что была в разводе со своим мужем, известным профессором. Рядом со своей нарядной дочкой она выглядела, как ее служанка, да и держалась так же. Помню, как Наташа сидит на стуле, а ее мама сидит перед ней на корточках и обувает ей сапожки. Что-то в этом было не здоровое, поэтому я, наверно, и запомнил. Впрочем, ко мне они обе относились прекрасно.

В это же время, то есть когда мне было лет шесть, в нашем доме появилась тоненькая и очень хорошенькая девушка, ее звали Люся Полякова, это была новая девушка моего брата, они вместе учились в институте. Мне она понравилась сразу. Мы подружились. Люся читала мне книжки, научила понимать часы. Короче говоря, похоже, я Люсю признал первый в семье. Из-за Люси я единственный раз в жизни получил по попе от старшего брата. А дело было так. Лотуховы устраивали какую-то вечеринку и пригласили на нее Моисея и Юру, при этом тетя Катя сказала, чтобы они приходили одни, потому что будут хорошие девочки. Вот именно это я без всякой задней мысли и изложил Люсе вечером в присутствии брата и всей семьи. Поделился, так сказать, радостью с близким человеком. Моисей встал, поднял меня со стула, трахнул по заднице и сказал: «Иди сейчас же спать!». И я пошел спать, рыдая и шмыгая носом. Мне, конечно, не было больно, не так уж сильно он меня ударил. Но за что? Вот это было обидно.

В 1948 году отцу предложили обмен, и мы вместо нашей шестнадцатиметровой комнаты получили шикарную комнату целых 32 метра в коммунальной квартире в доме на Гороховой, между Фонтанкой и Садовой улицей. Эту комнату мы поделили на две, и у родителей впервые в жизни образовалась своя спальня. Итак, мы переехали на Гороховую. Прощай дошкольное, беззаботное детство. Прощай Пушкинский садик.

2.2. Музыка

Занятия музыкой я себе организовал сам, но не потому что очень хотел, а сдуру. Однажды мы были в гостях у брата отца, дяди Гриши. Он был скрипачом в симфоническом оркестре Кировского, теперь снова Мариинского, театра оперы и балета. После ужина дядя Гриша решил помузицировать. В тот вечер он играл красивую и мелодичную пьесу, только очень грустную. И я расплакался. Если бы я подумал тогда о последствиях, мог бы и сдержаться, не умер бы, но случилось то, что случилось. Папа и дядя очень умилились, что я такой чувствительный к музыке, и тут же было решено, что меня надо срочно учить. Отдали меня в детскую музыкальную школу. Музыкальная школа на Садовой 32 была довольно известной в городе, потому что возглавляла ее знаменитый музыковед и педагог Софья Соломоновна Ляховицкая. Каждый мальчик или девочка, которые занимались музыкой в то время, знали «Школу игры на фортепьяно» С.С. Ляховицкой. Это была именно она.

Софья Соломоновна была пожилая, грузная и величественная дама. В школе ее побаивались, и не только ученики. Она сумела сделать из школы настоящее образовательное учреждение. Наряду со специальностью, у нас преподавали и сольфеджио, и музыкальную литературу. Для всех был обязательным предметом хор. А, начиная с четвертого класса, для пианистов – ансамбль (игра в четыре руки), который вела сама Софья Соломоновна, а для инструменталистов – симфонический оркестр. Конечно, только единицы из учащихся школы продолжали потом свое музыкальное образование и становились профессионалами. Но все без исключения заканчивали школу, не только овладев в определенной степени своим инструментом и пониманием основ теории музыки, но и научившись слушать и понимать серьезную музыку, без чего, я думаю, невозможно считать человека по настоящему образованным.

Моей первой учительницей музыки была Сарра Рафаиловна Аркинд, Саррочка. Она была чудная. Молодая, стройная, худенькая, красивая, с огромными черными глазами. Ее любила вся школа, а больше всех Саррочку любила Софья Соломоновна. Уроки с Саррочкой были приятны, она никогда не ругалась, и она нас любила, всех своих учеников. Саррочка часто болела, и тогда уроки переносились к ней домой, на Коломенскую улицу. Я часто опаздывал на эти домашние уроки, потому что на лестнице дома, где она жила, были витражи из ромбиков и треугольников цветного стекла в окнах, которые меня прямо гипнотизировали. Я подолгу глазел на них и никак не мог оторваться от этого занятия. Саррочка болела страшной болезнью, блуждающим туберкулезом костей, ей всегда было холодно, она вечно куталась в какие–то шали, пледы, на ногах у нее дома были короткие валеночки. Иногда Саррочка устраивала дома собрания всего своего класса, нас было человек пять. Это было здорово. Она придумывала разные музыкальные загадки, например, угадать музыкальное произведение по ритму, отбиваемому ею рукой на столе, играла нам, поила нас чаем с вкусным печением. Муж Саррочки, Лазарь, был концертмейстером альтов в Ленинградском Филармоническом оркестре. Ко мне он относился с симпатией и рассказывал мне о своем музыкальном детстве, довольно типичном для одаренных детей. Лет до двенадцати он уклонялся от игры на альте всеми доступными способами: топил альт в Фонтанке, запирался в уборной на стул, спасаясь от дедушки, заставляющего его заниматься. А потом вдруг внезапно повзрослел, поумнел, окончил музыкальную школу, потом консерваторию и стал музыкантом. Мне эти истории рассказывались, конечно, с умыслом. Я был не без способностей, но леноват, очень леноват. А музыка не делает скидок на возраст, и это факт. Особенно доходчивым для меня этот факт делал мой родной дядя Гриша. Именно дядя Гриша был одним из главных инициаторов моего обучения игры на фортепьяно и, видимо, считал себя ответственным за мои успехи на этом поприще. Он приходил к нам пару раз в месяц «позаниматься» со мной. Урок обычно длился часа три, дядя добивался выразительного звучания, увлекался, пел и абсолютно не понимал, да и не хотел понимать, что перед ним обыкновенный ребенок, который может уставать и мечтает только об одном – когда это все закончится. После урока мама кормила дядю обедом и он уходил с сознанием выполненного долга, а я закатывал бедной маме жуткую истерику и кричал, что ненавижу музыку, что найду топор и порублю это мерзкое пианино. Каких-либо других, положительных результатов дядиной «заботы» я не помню.

А потом Саррочка умерла. Совсем была молодая, лет 35 наверно. Бедная, бедная девочка. Мне дали другую учительницу. Это была пожилая и необычайно занудная дама. Уроки у нее были чистой мукой. Она заставляла играть все медленно, очень медленно, даже этюды Черни. Это был кошмар. Меня она все время пилила, что я мало занимаюсь, и ставила мне в пример свою любимицу Беллу Дерош, которая на отчетном концерте музыкальной школы играла Гайдна с оркестром! Помню, как я плетусь по Садовой на очередной урок и как бы нечаянно спотыкаюсь на левую ногу. Это я себе организовывал хорошую примету. Нет. Занятия музыкой не приносили мне много радости. А дни рождения. Как вспомнишь, так вздрогнешь. Мама родила меня в свой день рождения, поэтому в этот день у нас собирались все родственники. Лично моим гостем был только мой друг Володя, который жил в соседнем доме. Когда гости уставали от обильной закуски и хорошей выпивки, папа говорил ласковым голосом: «А сейчас Яшенька нам что-нибудь сыграет». И Яшенька, послушный сын, плелся к инструменту и играл. Но это было еще не все. После того, как я заканчивал свое выступление, должен был высказаться дядя Гриша и оценить, насколько я продвинулся за год. В результате я возненавидел свои дни рождения и ждал их с ужасом и отвращением. Это продолжалось долго. И только когда я стал уже взрослым, научился подбирать немудреный аккомпанемент к нашим студенческим, туристским песням, мое довольно посредственное владение инструментом стало доставлять мне определенное удовольствие, но, ей-богу, грустных воспоминаний, связанных с занятием музыкой, гораздо больше.

Впрочем, справедливости ради, я должен сказать, что все это мое нытье относится только к занятиям специальностью, то есть именно к тому, для чего меня и отдали в музыкальную школу. И это понятно. Занятия специальностью требовали, кроме уроков в школе, каждодневных длительных занятий дома. Конец каждого полугодия заканчивался обязательным концертом в актовом зале школы, где ты был обязан показать свои достижения за полгода перед преподавательским коллективом. Это было очень страшно и волнительно. И, самое главное, мне это было абсолютно не надо. Это было почему-то надо папе, но не мне. Зато все другие предметы, кроме специальности, а их было, как я уже говорил выше, немало, я посещал с удовольствием. У нас был обязательный хор, а петь я любил всегда, и были прекрасные уроки «музыкальной литературы», где очень милая учительница Екатерина Арсентьевна знакомила нас с творчеством различных композиторов. Иногда даже приглашались профессиональные исполнители. Это было очень интересно. Я до сих пор помню тот ужас и восторг одновременно, когда я услышал впервые балладу Шуберта «Лесной царь». Аж мурашки по коже. Эти уроки, конечно, очень много мне дали, и, прежде всего, научили слушать серьезную музыку.

Каждый учебный год заканчивался отчетным концертом музыкальной школы, который давался, как правило, в Капелле. Зал, разумеется, был заполнен, в основном, родителями и родственниками учащихся, представителями музыкальной педагогической общественности, но, наверно, были и просто зрители. Ни я, ни мой друг Володя, которого из-за меня отдали учиться играть на скрипке, что он осуществлял с еще меньшим удовольствием, чем я на фортепьяно, солистами в этих концертах никогда не бывали и поэтому своих родителей на эти концерты не приглашали. Зато мы пели в хоре, а когда Володя стал постарше, он еще играл в симфоническом оркестре школы. Оркестром руководил чудесный пожилой дирижер Дмитрий Дмитриевич Румшевич. Это был высокий, красивый человек с великолепной осанкой и седой гривой волос. На репетиции в школу Дмитрий Дмитриевич приезжал на велосипеде, и даже во время езды вид у него был такой же гордый и вдохновенный, как за дирижерским пультом.

Как правило, отчетный концерт как раз и начинали хор и оркестр. А потом мы с Вовкой были абсолютно свободны. Мест не занятых было много, особенно на балконе, и мы туда бежали и продолжали смотреть оттуда, как выступают наши выдающиеся товарищи по учебе. Честно скажу, даже намека на зависть не было, скорее наоборот. Мы-то знали, каково это, выйти на сцену перед таким залом и не опозориться.

Были и смешные моменты. В нашей школе учили игре на многих инструментах, в том числе и на «медных» духовых. Даже было несколько человек, уже взрослых парней, обучающихся игре на тубе – самой большой трубе. В тот раз мы после нашего блестящего выступления в хоре почему-то решили сесть в один из первых рядов. И вот на сцену выходит здоровый парень с тубой и начинает играть ни больше не меньше элегию Масне! На тубе! При этом рожа у него надувается, краснеет, как свекла, и он старается извлекать из своего гигантского инструмента нежные звуки элегии. И тут мы с Вовкой взорвались диким хохотом. Все на нас начали шикать, а мы умираем и не можем остановиться. Пришлось нам удирать по проходу почти на четвереньках из зала.

На выпускном экзамене я играл сонату Бетховена и прелюд для левой руки Скрябина, который мне очень нравился. Сыграл, по-моему, неплохо. Получил аттестат с четверкой по специальности и с большим облегчением расстался с музыкальной школой.

2.3. На озере

В годы моего детства одним из самых популярных дачных мест в пригородах Ленинграда был Сестрорецк. Вообще-то Сестрорецк был городом и даже промышленным. Там находился один из старейших в России Сестрорецкий оружейный завод. И улицы, примыкающие к заводу, были совершенно городские, но за железной дорогой, которая проходила параллельно берегу Финского залива, начинался совсем другой, дачный Сестрорецк, с бесконечным песчаным пляжем вдоль залива, с домами отдыха, санаториями. Как раз в этой части Сестрорецка, в основном, и проживали дачники из Ленинграда. Отец тоже долгие годы снимал там комнату или, если повезет, комнату с верандой, где мы с мамой жили все лето, а сам он приезжал к нам на выходные.

На дачной стороне Сестрорецка самым главным был, конечно, залив, где все дачники и проводили основное время. А вот на другой, городской части Сестрорецка, за железной дорогой, было озеро Разлив. Озеро знаменитое на всю страну, потому что именно в шалаше на озере Разлив перед революцией скрывался от царских ищеек Владимир Ильич Ленин, и этот факт был известен каждому октябренку, не говоря уже о пионере. Шалаш был на дальней от железной дороги стороне озера, а на ближней была купальня с вышкой для прыжков в воду и лодочная станция, где можно было взять лодку напрокат. Озеро тогда казалось мне просто огромным, да оно и правда, было большое.

Не знаю почему, но мама давала мне на даче практически полную свободу. Разумеется, я должен был в более или менее определенное время являться к обеду и ужину, но в остальном был свободен, как птица, и болтался, где хотел и с кем хотел. На этот раз мы с пацанами решили пойти на озеро покататься на лодке. Мы – это я, мой приятель Борька, с которым я был хорошо знаком еще в Ленинграде, мы с ним учились в одной школе и даже жили в соседних дворах, и еще один мальчик, Борькин сосед по даче, которого звали Янек. Мне тогда было лет одиннадцать, наверно, Борька был на год старше меня, а Янек, наоборот, на год младше.

Была середина июня. Погода стояла изумительная. Жарко, но не очень. Настроение потрясающее, потому что до конца каникул еще целых два с половиной месяца!

Ну, вот и пришли. Взяли лодку и поплыли. Мы с Борькой гребли по очереди, а Янек сидел так просто. Лодочная станция была в узком заливчике, заросшем камышом. Нам там быстро стало скучно, и мы вышли в открытое озеро. Хорошо-то как. Солнышко светит и, куда ни глянь, вода. Поплавали так наверно час, а может и больше, и решили, что пора возвращаться. Лодку-то мы взяли только на два часа. Огляделись, а берег, оказывается, довольно далеко. Поплыли к берегу. Ну вот, мы почти у цели, теперь осталось пустяк, найти наш заливчик и мы дома. А вот и он. Я раздвигаю камыши, Борька гребет, а станции что-то не видно. Плывем дальше, ничего похожего. Вроде не в тот заливчик зашли. Идем обратно. Снова выходим в озеро. Плывем вдоль берега. Ага, есть протока. Нет, опять не туда. Снова вернулись. И как раз в это время погода начала портиться. Подул сильный ветер, на озере появились волны и лодку начало быстро относить к другому, дальнему берегу. Гребем по очереди, то я, то Борька. Никак не выгрести, лодку относит, да еще качает, как бы вообще не черпануть. Тут еще Янек начал плакать и говорить, зачем он только с нами связался, что он хочет домой, к маме. Но нам успокаивать его было некогда, надо было думать, что делать дальше. Решили так. Грести не будем. Пусть нас принесет к другому берегу. Привяжем лодку там, а потом пойдем вокруг озера пешком на лодочную станцию, сдаваться. И как раз в этот момент нам одновременно пришла в голову одна и та же мысль – попробовать сесть на весла вдвоем, каждому по веслу. Сели. Сначала ничего не получалось, лодка крутилась, а вперед не двигалась, а потом приноровились, нашли темп и лодка пошла! Мы начали выгребать против ветра и выгребли! Конечно, потом мы еще около часа искали свою протоку к лодочной станции и все-таки нашли.

Домой возвращались, конечно, полумертвые, но гордые и, мне показалось, даже какие-то повзрослевшие. Маме я, разумеется, ничего рассказывать не стал, а то она бы меня убила и больше бы вообще никуда не пускала. А назавтра я встал, как новенький. Вот Борька после этого заболел. Ничего серьезного. Просто я был на озере в трусах и рубашке, а он был в одних трусах, голый до пояса, и пока мы искали лодочную станцию, когда еще было солнце, сгорел до волдырей. Вот и провалялся три дня в постели с температурой. А с Янеком мы больше не виделись. Да и не хотелось нам его искать. В город, наверно, уехал.

2.4. Дело врачей

Первым уроком в этот день была география. Я вошел в класс и увидел, что большинство ребят окружили первую парту, за которой почему-то расположился второгодник и хулиган Витька Голубев, обычно сидевший на галерке, и что-то читал вслух, а остальные внимательно его слушали. Я тоже прислушался и похолодел. Витька читал какую-то жуткую статью, в которой рассказывалось об убийцах в белых халатах, врачах, которые с помощью ядов, неправильного лечения и преступных операций отправляли на тот свет крупнейших деятелей Партии и Правительства. Вдвойне ужасным для меня было то, что названные в статье фамилии врачей были почти сплошь еврейские! Именно это безумно радовало мерзавца Голубева и окружающих ребят. Я тихо сел на свое место, не очень представляя себе, что будет дальше. А дальше прозвенел звонок на урок, и в класс вошла учительница географии Нина Владимировна Клинблау (какая музыкальная фамилия, наверно немецкая). Однако никто и не подумал занять свое место или встать. Наоборот, Витька с удвоенным восторгом начал в полный голос читать статью сначала, приглашая присоединиться к его радости и учительницу, причем те места статьи, где были слова «еврейский», Витька аккуратно заменял на любимый синоним «жидовский». А что учительница? А учительница не торопясь села на свое место за столом и, не прерывая Голубева, жеманно и, я бы сказал, ласково говорила ему, время от времени: «Ну Голубев, ну не надо». Это ничуть ему не мешало, и даже как будто поощряло продолжать. Так и прошел этот запомнившийся мне на всю жизнь урок географии.

Ну а суть статьи и всего произошедшего я понял только вечером, когда пришел с работы мрачный отец. Он объяснил, что эта статья (правительственное сообщение о заговоре медиков-террористов от 13 января 1953 года) – очередной «кровавый навет» на еврейский народ, которых было уже в истории немало, и что все это клевета и вранье, и чтобы я ничего не боялся. После объяснений отца стало немного легче дышать.

На следующий день в школу мне хотелось идти, как на виселицу, но пошел, куда деваться. В классе у нас было только два еврея, я и Изька Борхин. Меня почему-то не трогали. Не знаю почему. А вот бедному Изьке доставалось жутко. Почти на каждой перемене с криком «бей жидов» на него наваливалась группа мальчишек и начинала его бить. Я не мог спокойно на это смотреть и с воплем и ревом бросался на его спасение. Меня отшвыривали, но не били, а Изьку продолжали лупить. Вдобавок ко всему, Изька, в отличие от меня, плохо учился и поэтому в школу часто вызывали его маму. И эта «умная» мама, маленькая, крикливая, неряшливая женщина, поговорив с учителем о плохой успеваемости Изи, начинала его тут же в школьном коридоре при всех таскать за волосы и награждать тумаками к бурному ликованию окружающих балбесов. Бедный парень. Не знаю, что с ним потом стало.

Да. Черные это были времена. Евреев всюду увольняли с работы. Газеты были переполнены чудовищными юдофобскими фельетонами и пасквилями. Как стало известно гораздо позже, планировалось переселение евреев в Сибирь и на Дальний Восток. Но, как часто уже бывало в истории моего народа, нас спасло чудо. Тиран сдох. И антисемитская компания быстро пошла на убыль.

Прошло много лет. Я уже учился на втором курсе. Жили мы на Гороховой, недалеко от института, но в этот день я опаздывал, сел в троллейбус. Не успел подняться, как услышал: «Яша, как я рада тебя видеть, как ты возмужал». Ко мне обращалась элегантная, худощавая дама, которую я, так же, как и она меня, узнал сразу. Это была моя учительница географии Нина Владимировна Клинблау. Мгновенно вспомнилось все. Витька Голубев, читающий жуткую статью и жеманное и ласковое «Ну Голубев, не надо» в исполнении учительницы. Она продолжала что-то мне говорить, а я смотрел ей прямо в глаза и молчал. Замолчала, наконец, и она. Троллейбус подошел к остановке. Я вышел, не оглядываясь. Поняла ли она что-нибудь? Вспомнила ли? Вряд ли, но я чувствовал себя отомщенным, и настроение мое улучшалось с каждым шагом.

В начало

Далее

Автор: Ходорковский Яков Ильич | слов 5558


Добавить комментарий