Петербургская гимназия сорок лет тому назад
Автор: Влад. Дм. Набоков
Страничка воспоминаний Влад. Дм. Набокова
(«Молодая Россия» Берлин, 1922 г., № 1)
Когда мне было 10—12 лет, ко мне приходил раз или два раза в неделю давать уроки закона божьего отец Ветвеницкий, бывший тогда законоучителем третьей классической гимназии в Петербурге. Мои два старших: брата в то время учились в приготовительных классах училища правоведения, где в сороковых годах учился и мой отец. Меня было решено готовить в гимназию. Вероятно, о. Ветвеницкий побудил выбрать именно третью, считавшуюся в то время наиболее «строгой» в деле осуществле¬ния той своеобразной классической системы, которую вколачивал в рус¬скую жизнь недоброй памяти граф Д. А. Толстой.
Осенью 1883 г. тринадцатилетним мальчиком я поступил в пятый класс и весной 1887 г., не достигнув еще семнадцатилетнего возраста, кон¬чил гимназию.
В подтверждение своего беспристрастия в оценке ее, я могу приба¬вить, что мне была дана золотая медаль и что лично мне гимназия, ка¬жется, никакого зла не сделала,—вероятно потому, что и до, и во время, и после нее я искал и находил другие источники для удовлетворения своей жажды к образованию. Не сохранил я и дурного чувства к учителям,— менее всего к преподавателям математики, с которыми у меня было всего более «недоразумений»: кажется, я был очень плохим математиком, и при общей оценке моих успехов, педагогический совет «посмотрел сквозь пальцы» на мое прошлое в этой области. Многое из того, что позднее только я мог оценить и чем возмущался позднее, в то время казалось мне совершенно естественным и неизбежным. Я уверен, что у многих и многих из моих сверстников гимназические воспоминания гораздо тяже¬лее, чем у меня. И все же: какая безотрадная картина встает у меня перед глазами, когда я памятью переношусь к этим отдаленным временам.
Третья гимназия помещалась тогда там же, где и теперь. Вмещавшее ее угрюмое серое здание казарменного вида на Гагаринской улице было прежде тюрьмой, и какая-то печать тюрьмы сохранилась и на гимназии, особенно в верхнем ее этаже, где помещались младшие классы (до чет-вертого включительно), и куда я заходил только случайно. Самое здание состояло из трех корпусов: один выходил на Гагаринскую улицу, другой тянулся по Соляному переулку. В этом втором корпусе помещались только квартиры персонала. Оба корпуса соединялись третьим, занятым столовыми, просторной и красивой церковью, физическим кабинетом, верхними классами. Актовый зал большой, в два света, находился в главном корпусе. Он отпирался перед началом уроков для молитвы, на которую собирались все классы, и потом—на время большой перемены, от 12-ти до половины первого. Остальные перемены мы проводили в корридоре или классах. Большой гимназический двор оживлялся только весной, в апреле и мае. Там играли в лапту и пятнашки. О другом спорте (футболе, лоун теннисе) в то время и помину не было. Зимою на улицу не пускали. Перемены про¬ходили в монотонной ходьбе взад и вперед по корридорам. В большую перемену пансионеры и так наз. полупансионеры завтракали. Пища была очень неважная, настолько, что я, хотя и имел право, в качестве полу¬пансионера, завтракать, но предпочитал брать с собою—как делали при¬ходящие—бутерброд с мясом или сыром. Классы были довольно обширны и светлы. Но стены были совершенно голы, без всяких картин или хотя бы карт,—глазу не на чем было отдохнуть. Число учащихся в классах очень вариировало—от 25 до 40 и дальше больше. Начиная с первого и до шестого включительно классы были двойные: один—для приходящих, другой—для пансионеров и полупансионеров. Программа для обоих отде¬лений была, конечно, одна и та же, но учителя были разные, а потому и система преподавания и уровень знаний в том и другом отделении были разные, В седьмом классе они механически сливались, при чем случалось, что ученики одного отделения попадали к своему старому учителю, хо¬рошо их знавшему, а для учеников другого отделения он оказывался но¬вым и требования его—неожиданными и непривычными.
Состав учащихся был довольно разнообразен. Он включал и вполне «демократические» элементы (они даже преобладали), и детей из семей высшей бюрократии, при чем надо подчеркнуть, что в гимназии абсолютно не чувствовалось никаких оттенков во взаимных отношениях, которые могли быть поставлены в связь с «сословными» различиями. И учителя— надо отдать им эту справедливость—относились вполне одинаково ко всем.
Что же это были за учителя? И что это было за учение?
В начале восьмидесятых годов классическая система была в полном разгаре. Наша гимназия, как я уже выше заметил, была одним из стол¬пов этой системы, и потому формы ее осуществления в нашей гимназии, можно думать, были наиболее совершенными и, во всяком случае, наибо¬лее характерными. Потому, что происходило у нас—в столице, где выс¬шее начальство было рядом и могло лично наблюдать и контролировать— можно составить себе некоторое представление о том, чем была класси-ческая система в провинции, особеннов более отдаленных и глухих ее уголках. По количеству учебных часов, на первом месте, конечно, стояли древ¬ние языки. Я не помню, как обстояло дело в младших классах, где я не учился, но в последних четырех классах ежедневно из пяти (или четы¬рех) часов два часа отдавалось древним языкам. В восьмом же классе им отдавалось 14 часов в неделю. Другими предметами были: математика (алгебра, геометрия, тригонометрия), физика, космография (только в вось¬мом классе), закон божий, русский язык и два новых языка (французский, и немецкий), из которых позволялось выбрать один. Об естественных науках не было и помина. О законоведении, философии, истории искусства никто и не помышлял. Латынь и греческий язык еле оставляли место для таких «необходимых» предметов, как история или русский язык.
Уставная программа по древним языкам была очень обширна. Осно-вательное знание грамматики (этимологии и синтаксиса), умение перево-дить с русского на латинский или греческий и обратно, чтение древних авторов—вот ее основные элементы. Из латинских авторов в пятом классе должны были читаться Саллюстий и Овидий (Метаморфозы), в шестом— Цицерон и Виргилий, в седьмом—Тит Ливий, в восьмом—Гораций. Кажется, полагались еще Тацит и Ювенал, но мы их не «проходили». Греческую литературу представляли Ксенофонт и Гомер—в пятом классе, Лукиан и Гомер—в шестом, Платон и Демосфен—в седьмом, Геродот и Софокл—в восьмом. В программе было указано и. примерное «количество» подлежащего прочтению.
Так было в программе. Как же было в действительности?
Первый мой учитель латинского языка в гимназии, по фамилии Кеммерлинг, хорошо памятен всем моим современникам. Правда, я имел с ним дело только один год и .лично от него не страдал, но что это было за безумное и нелепое явление. Он был грозою и бичем для гимназистов. Случалось, он начинал так неистово кричать на ученика, возбудившего чем нибудь его гнев, что в соседнем классе было слышно, несмотря на основательные стены, возведенные чуть ли не во «дни Александровы». Вспыльчивость его очень легко переходила в какое то неистовое бешен-ство, при чем его и так отталкивающее, некрасивое лицо совершенно искажалось, покрывалось пятнами, глаза яростью сверкали из-под очков и весь он являл собою вид взбесившейся обезьяны. Но худшее в нем было не его характер, а его педагогическая система. На первом месте стояли, конечно, грамматика и ненавистное extemporale—письменная работа, пере¬вод с русского на латинский. «Авторы», т. е. Саллюстий («о войне югуртинской») и Овидий («Метаморфозы») рассматривались им не с точки зре¬ния историко-литературной, а просто как иллюстрация правил Кюнера (знаменитой грамматики). В течение часового урока мы переводили не более 8 или 10 строк и за весь учебный год прочли не более трех-четырех страниц Саллюстия и сотни другой стихов Овидия. Над каждой стро¬кой, над каждым словом производилась настоящая анатомическая опера¬ция, до идиотизма бесполезная. Спрягались все попадающиеся глаголы, склонялись существительные, проверялись чуть ли не все правила этимо-логии и синтаксиса. Само собою разумеется, что у нас не получалось ни малейшего художественного впечатления. Саллюстий ли, или Овидий—эта была для нас одна и та же бессмысленная и несносная пытка. Мы ровно ничего не знали ни о их жизни, ни о творчестве, ни о значении их в истории римской литературы.
В связи с этим мне припоминается такой эпизод. В то время отец мой был министром юстиции. Мы жили в генерал-прокурорском доме на углу тогдашних Большой Итальянской и Малой Садовой. Возвращаясь из гимназии, я ходил наверх в столовую и ел оставленный мне завтрак. В столовую надо было проходить через приемную, и тут случалось наталкиваться на тех посетителей, которых отец мой принимал не в служебном кабинете, а у себя на квартире. Однажды я при таких условиях встретился с отцом, провожавшим до лестницы графа Д. А. Толстого, быв-шего в то время министром внутренних дел. Меня остановили; отец с некоторой гордостью представил меня гр. Толстому, в качестве ученика любезной сердцу этого последнего классической гимназии. «В каком вы классе?» спросил он, и на мой ответ, что в пятом, заметил: «значит чи¬таете Саллюстия?» Я ответил утвердительно… и мне и в голову не при¬ходило рассказать насадителю классицизма, как у нас «читали» римского историка. Само собою разумеется, что Кеммерлинг отвратительно говорил по русски (помню, что он почему то слово «римляне» произносил с ударе-нием на втором слоге). Кроме того, у него бывали совершенно дикие при-чуды. Так, после того, как он объяснил нам построение гекзаметра, он почему-то объявил, что будет ставить единицу всем, безразлично, за ка-ждую ошибку в чтении стиха. И вот, помню я, при чтении первой песни «Метаморфоз» мы попали на стих, оставшийся с тех пор на всю жизнь у меня в памяти: «Persidaque et radiis juga subeiita, matutius».
Строй этого стиха не совсем обычный. Вызванный ученик сбился и получил единицу. За ним другой, третий, четвертый. Наконец, вызван был один из лучших учеников—граф П. Н. Игнатьев,—для которого также оказалась неожиданной трудность стиха,—сенсация. Игнатьеву пришлось сесть с единицей… Я чувствовал что дело сейчас дойдет до меня; холодея от ужаса, я напряг всю свою проницательность — и разгадал загадку, за-ключающуюся в последнем слове стиха. Я прочел его верно,—и еще не вызванные вздохнули свободно. Они были спасены…
И такие вещи совершались изо дня в день, в нескольких классах, не вызывая ни с чьей стороны никаких замечаний. Был окружной инспектор, был директор, был совет—и на глазах у всех этих инстанций полоумный деспот производил свои дурацкие эксперименты, вколачивая вместе с своей нищенской латынью глубокую ненависть и отвращение к ней, засушивая наши мозги, убивая в нас всякий интерес к классической древности, которая для нас превращалась в источник вечных страданий и ежедневного страха.
Опубликовал: Соколов Николай Алексеевич | Автор: Влад. Дм. Набоков | слов 1581Добавить комментарий
Для отправки комментария вы должны авторизоваться.