Часть 1. Школа. Институт
Глава 1
Я родился в городе Юрьевце, что на берегу Волги, в «больнице Ласточкина» – знаменитого хирурга Юрьевецкого района. Волга сливалась здесь с рекой Унжой, несущей массу воды из заволжских лесов и низин в общий поток, и добавляющей Волге её полноводности.
Правый берег Волги здесь высок, изрезан оврагами, долами с ручьями и редкими отрогами. Левый берег – низинный, далёкий, залесённый листвой и хвоей, почти тайга, не густо населённая русским народом.
Первые воспоминания о себе: я лежу на полу и вижу перед собой молодых женщин, которые весело смеются над моей неуклюжестью. Мне не более двух лет, и это происходит в яслях, которые только что организовались в доме бывшего священника, которого куда-то переселили или сослали на Колыму. Тогда это было для меня совершенно не понимаемо.
Потом в памяти моей провал: я не помню ни матери, ни ещё кого-либо, словно меня вообще не было. Потом неожиданно вспоминаю, как живу в деревне, в доме на краю бугра и, похоже, болею, сижу на горшке. Сзади меня, на лестнице на печку – молодая девица-няня, любящая посмеяться, а сбоку от неё – неряшливый парень ей подстать, похохатывает и тоже относится к делу не очень уважительно. У них свои дела, а то, что делаю я – ничего, кроме хохота, у них не вызывает.
Другой момент: мне уже около четырёх лет, и я вместе с семьёй: матерью, отцом и сестрой двигаюсь, словно по ветру, на добрых плечах отца из начального пункта – Обжерихи в конечный пункт – Напалково, где жила мать отца – старушка.
День был тёплый, ясный, облака летели. Младшая сестра Изольда на руках у матери, она ничего не замечает, ей не больше полутора лет. А я, глядя вверх с плеч отца, вдруг спросил: «А почему небо летит?» Почему-то я знал, что небо не должно двигаться. Родители удивились вопросу, но пояснили, что летит не небо, а облака и тучи. А от них бывают не только дожди, но и снег.
Я переключился на другие виды, и виды были вполне впечатляющими. Вдали – лес, а кругом поля, цветущие зеленью нового всхода, и над всем этим безбрежное светлое небо – ему нет конца.
Потом я вспоминаю себя в новом, только что построенном доме. Половину дома занимает почта, а вторая половина – наше жильё. К тому времени семья наша увеличилась до пяти человек: я, сёстры Изольда и Нина и, естественно, отец с матерью. Все мы жили в комнате, которая сообщалась с почтой через простую дверь, но дверь эта была засекречена и всегда на запоре.
Мать моя была учительницей, всё время в трудах и заботах. Я сначала учился в её классе, потом переехал в Юрьевец к бабушке и шатался с мальчишками, где придётся, в дружбе с двоюродным братом Валентином.
В 1939 году, в преддверии войны, к нам в Юрьевец приехали родственники из Ленинграда. Жизнь усложнилась, стало теснее, но мы с Валюном не отчаивались. С приезжими родственниками мы не очень дружились, и вскоре как-то разъехались.
Тут, кажется, началась война. Войну я встретил по-детски. Взрослые встречали её тревожно, а я – совершенно несерьёзно. Именно с 20 на 21 июня мы пешком возвращались из лесистой Обжерихи в Юрьевец: я, моя мама, дядя Гриша и тётя Оля, приехавшие в гости из Узбекистана. При входе в город мне запомнилась утренняя заря, обложившая лесную стену города так ярко и цветисто, будто радость нашего прихода в город была общей для всех радостью – ведь нашему пешему пути в двадцать километров пришёл конец.
В доме я быстро улёгся спать, но взрослые всполошились – ведь именно в эту ночь началась большая война.
Мы с пацанами продолжали свои игры, дурачились, курили. Но игры наши тоже обрели окраску войны: например, мы копали окопы, хотя и понарошку – «бомбины», которые бросали немцы, до нас не долетали.
Война вошла в жизнь городка вполне ощутимо: кого-то забрали в армию, кого-то отправили на учёбу.
Пароходы на Волге стали менять окраску – прежде почти красные, буксиры стали маскироваться в голубые и синие цвета. Страна погрузилась в большую войну, не подозревая ещё, как долго та будет давить на нас, и во что обойдётся победа, в которую мы по-детски и безусловно верили.
Жизнь ухудшилась, пришла карточная система, сад-огород стал едва ли не главной кормушкой семьи, особенно у тех, кто не зарабатывал трудодни.
В эти годы я учился в начальной Флягинской школе в городе Юрьевце, где учительствовала Мария Ивановна, бывшая учительница моей матери. Наверное, поэтому мне училось у неё без особых трудностей и проблем – во всяком случае, не припомню, чтобы по чему-либо имел плохие отметки. У нас были даже уроки музыки, которые вела женщина-цыганка со странной фамилией – «Три полена».
Большую часть лета я тоже проводил в Юрьевце, у бабушки и деда. Кроме того, в Юрьевце жили тётя Лиза и дядя Миша – родители моего двоюродного брата Валентина (Валюна). Он был старше меня на два года, но дружили мы как родные братья. Всё, что мы делали, чем жили, куда ходили, во что играли – всё было вдвоём. А уж ходить на Волгу купаться – так буквально не разлей вода! Оба белобрысые, худенькие, оба – большие любители играть в футбол. Этому способствовало то, что наша улица буквально упиралась в ограду городского стадиона.
Утром, если ничто не мешало, мы дружно отправлялись на стадион, а потом, наигравшись досыта, отправлялись на Волгу. Купались как раз напротив величавого трёхэтажного здания городской больницы Ласточкина. Стоящая на приподнятом берегу, больница эта служила ориентиром по всему городскому побережью и известна была каждому юрьевчанину. Низинный берег Волги был до трёх метров выше уровня воды, с отлогим откосиком, отшлифованный беспечной волной. Почти сплошь по фронту берега причально томились лодки, катера и небольшие баржи. Пацаны забирались на эти баржи, особенно на громоздкие хвостовые рули, и устраивали с них соревнования по прыжкам в воду.
Нижний берег постепенно поднимался ко второму уровню – берегу, на котором стоял город: улицы, дома, храмы. Низинный берег был сплошь песчаный, и в военные годы был превращён в сплошное картофельное поле. Помню, что и наша семья владела здесь тремя бороздами картофельной посадки. Край этого берега представлял собой свал всякой всячины, связанной с рекой: старые лодки, судовые снасти, всяческий такелаж, дрова и, Бог знает, что ещё. Пацанами мы устраивали среди этого кладежа всяческие игры, чаще всего прятки. Берег Волги был всегда интересен: там не прекращалось движенье судов и судёнышек, там гудели пароходы, происходила погрузка-выгрузка, работали люди.
Где-то в то время мы всей семьёй и родственниками пришли к корпусу больницы Ласточкина и, стоя внизу, поздравляли мою мать, родившую сына Льва. Она, выглядывая из окна на верхнем этаже, принимала наши поздравления, благодарила за гостинцы и говорила, что у неё всё в порядке.
Лев вырос, в школе учился весьма хорошо, и в конце десятого класса старый преподаватель математики сказал ему: «Ты свободен, парень, больше мне научить тебя нечему». Лев отлично окончил школу, но даже думать боялся ехать в Москву, да ещё в Московский университет. Однако, подключились родственники, и дядя Борис, можно сказать, за руку отвёл его в МГУ, где Лев сдал всё на «пять», за исключением химии, и поступил на механико-математический факультет. Но это было уже в 1957 году, а поздравление мамы с его рождением происходило в августе 1939 года.
Когда война начала подходить всё ближе, стали приходить сообщения о гибели кого-то из юрьевчан. Появились раненые, особенно необычно было видеть здоровых на вид мужчин с металлической трубкой на горле – чтобы сказать что-то, они прикладывали пальцы к горловой трубке, иначе голос у них не получался.
А мы всё играли в футбол или купались на Волге, хотя и нас война задевала своим крылом. Мой, хотя и не родной, отец ушёл на войну буквально через несколько дней после того, как она началась. Я помню, как он лежал на кровати, грустный и отрешённый, и мы с ним даже ни о чём не разговаривали. После того, как отец получил повестку, он был так погружён в свои проблемы, что буквально не замечал меня в моих игрушках. У него было предчувствие своего невозвращения, я видел его остановившийся взгляд, и даже побаивался к нему обращаться. Я не видел, как однажды утром он собрался и ушёл с мешком за плечами. Вскоре мы получили от него письмо из Эстонии на красочной открытке, потом он переместился под Ленинград, и там сгинул. Известий о смерти, о пленении или о пропаже без вести Егора (Георгия) Михайловича Смирнова до сих пор нет и, наверняка, не будет. А было ему в то время 29 лет.
Мы не раз были свидетелями отправки новобранцев на фронт, в том числе и моего дяди Бориса. У пристани стоял двухпалубный пассажирский пароход, полностью загруженный людьми. Это была молодёжь, окончившая школу-десятилетку, их отправляли на военные курсы в Ярославль или Кострому. Пароход загружался, мостки перекрывались, а толпа плачущих матерей и родственников оттеснялась военным оркестром, который играл бравурные марши до тех пор, пока пароход не уходил.
В эти тяжкие времена моя бабушка долго болела и превратилась буквально в одни мощи. Она умирала трудно, в ней оставалась одна душа, которая постоянно просила о помощи: «Помогите хоть умереть». По соседству жила Доброхотова Н. С., опытный пожилой доктор, которая всегда помогала, когда её просили. Мы её позвали, она пришла, сделала бабусе укол, та отключилась, и уже не вернулась. Это произошло на Воскресенской горе, на улице Спортивной, в доме номер 5, где тогда жили все, кто носил нашу фамилию.
Юрьевец – не просто хороший городок, но древний, сформировавшийся на плоском побережье Волги и вышедший на крутые взгорья правобережья, и с простором для дальнейшего роста. Всего лучше город смотрится с Пятницкой горы, откуда видна почти вся низинная часть города, его структура и застройка. Главной улицей Юрьевца, его «Невским проспектом», является улица Советская, протянувшаяся на несколько километров параллельно побережью. Параллельно Советской сформировались ещё две улицы – Малая и Береговая, из которых последняя больше всего пострадала от затопления. Улицы на горах строились свободно, они либо как-то осваивали долины, либо поднимались вверх, подступая к городскому лесу, постепенно отвоёвывая у него пространство и приноравливаясь к транспортным лучам в сторону городов Горького и Кинешмы.
Контуры Юрьевца решительно изменились в 1951 году, когда водная плотина подняла уровень воды в реке на несколько метров и вода совсем накрыла южную и частично северную оконечности города. Кроме того, почти пропала улица вдоль берега, снесено немало жилых и производственных строений как в границах города, так и на противоположной стороне реки, где жил и работал целый посёлок Красный профинтерн и судоремонтный затон. Снесено старинное строение – храм Вознесение Господне. Дед говорил, что когда-то в Юрьевце было 14 церквей, сейчас же, среди оставшихся, действует, пожалуй, всего одна. Остальные либо разрушены, либо заброшены, и нет никаких надежд на их восстановление и возрождение.
Противоположный берег Волги, когда-то густолиственный, живой, необъятный, теперь открылся сплошной водной гладью и едва различимым дальним берегом, на котором никто не живёт. Возможно, дальше и есть что-то живое, но очень далеко. Город, да и природа вокруг него, много потеряли от строительства гидростанции. Хочу верить, что придёт время, когда на затопленных землях возродятся нормальные леса и ландшафты, а сейчас это лишь временное столпотворение.
Я продолжал жить в семье на Воскресенской горе, в небольшом домике, в котором продолжал жить «овощной жизнью» мой дед Василий Андреевич. Дело в том, что в старости при падении он сломал себе кость в тазобедренном суставе и самостоятельно ходить перестал. Врачи не смогли его восстановить, и дед лежал или сидел на специально организованной кушетке, а уход за ним лежал на моей матери.
Мать моя, как и все женщины неполных семей во время и после войны, трудилась как белка в колесе. Это в более поздней песне поётся, что «на десять девчонок приходится девять ребят», а тогда на десять женщин приходилось один или двое мужчин, да несколько стариков – не больше.
Во время войны я учился в школе со 2-го по 6-ой класс. И жизнь не была вольготной, отпечаток бранной жизни лежал на всём, даже на детских играх и забавах. И это неудивительно, потому что война кругом, и никак нельзя быть к ней непричастным. Учились мы довольно исправно, а у многих уже не было либо отцов, братьев или дядей. Жизнь представляла собой добычу еды, добывание возможности к существованию. У всех это было по-разному, но в одном ключе. Радовались те, у кого огород хорошо родил, но не у всех он был, да и не каждый мог наладить огородное хозяйство. Климат наш не очень хорош, один юрьевчанин, уехавший в Днепропетровскую область и живущий там несколько лет, говорил о нашей жизни: «голодный край». Это нас немного обижает, но с другой стороны, кто же питает Россию духом?
Глава 2
Между тем война кончилась, и страна, как ободранная липка, начинала подниматься с колен. Потеряв и покалечив около двух поколений взрослого народа, жизнь пошла как бы сначала, по новому кругу. Росло новое поколение восьми, девяти и десятиклассников, готовых штурмовать рубежи социализма и искать проблески обещанного коммунизма. Пятилетки маршировали одна за другой, жить стало полегче, а новая молодежь воспринимала её живо – соответственно своему возрасту.
Мы с удовольствием ходили в кино, на футбол, иногда даже осмеливались сходить в заезжий театр, а на площадке в горсаду вовсю кружили вальсы, исполняли фокстроты и прочие танцы. Поздним вечером, перед сном, я любил слушать радио, висевшее надо мной в углу под потолком. Я стал большим любителем хорошей музыки, именно по радио я научился отличать Глинку от Чайковского или Рахманинова от Бетховена. Вечернее радио, я считаю, хорошо просвещало всякого интересующегося, в любой области знаний.
Скорее всего, благодаря радио я и заинтересовался изобразительным искусством, и тут же нашёл товарища в своём классе. Л. Рогов, живущий в деревне Шихово, в полутора километрах от Юрьевца, каждый день пешком ходивший в школу и обратно, тоже захотел заняться рисованием. С 9-го класса мы так пристрастились к рисованию на полотне маслом, что работали по ночам и в выходные, как фанатики. Мы сообща выбирали пейзаж на открытке и перерисовывали его каждый на свой лад. Но тут нас подстерегла обычная российская нужда: не было красок, и купить их было негде, в Юрьевце их не продавали. Мы изощрялись, кто как мог, делали краски сами – на постном (льняном) масле, используя, что подвернётся – вплоть до брошенной парфюмерии. Купить краски, вероятно, можно было в Горьком, но для нас это было накладно, да и по времени неудобно: зимой пароходы не ходят, а лета ждать долго!
Потом я заболел. Наш врач, Доброхотова, отправила меня в больницу № 1, что на верхнем конце города, с диагнозом сухой плеврит справа. В стационаре меня, прежде чем отправить в палату, стали мыть в холодной ванной. Санитарка, видимо, была совершенно безграмотна и не понимала, что с моим диагнозом этого делать совершенно нельзя. Но дело сделано, я замёрз и, в палате моя температура поднялась до 38 градусов. Спустя пару дней я стал совсем болен, а мой сухой плеврит перешёл в экссудативный. Лечащий врач даже высказал матери сомнение в благоприятном исходе болезни. А тут ещё через день утром с кровати рядом со мной лежащий мужчина вдруг свалился на пол совершенным трупом. Меня это привело в шок, я начал искать возможность поменять место в палате, я больше не мог лежать на этой кровати. Я был совершенно плох. Вероятно, слух о моей серьёзной болезни дошёл до школы, и меня неожиданно посетила большая группа одноклассников. Они толпились в узком проходе и едва могли подойти ко мне и увидеть. Я почему-то не мог этого перенести и буквально рыдал.
В больничной постели мысли мои были не очень светлые: услышав о смерти юрьевецкого лётчика, героя Советского Союза, похороненного на второй аллее Юрьевецкого кладбища, думал об этой аллее, о ветрено метущейся и опадающей листве вокруг, и связывал всё это с собой. Думал, как заметает пыль и листья мою могилу где-то тут, рядом с дорожкой. Но медсестра приходила ставить укол или давала таблетку, и я снова просыпался и слушал своё сердце, которое гулко отдавалось от пружинной кровати. Я не мог поверить, что сердце моё вдруг перестанет биться. В то время была мода на антибиотики, и мне их втыкали по шесть раз в сутки – может быть, с их помощью я и выжил.
В больничной палате было восемь мужчин со всевозможными заболеваниями лёгких, но они неплохо выглядели, сами дышали, сами ели и ходили в туалет. Но был среди них один мужчина не старше сорока, вернувшийся с войны и страдавший странной, на наш взгляд, болезнью – падучей. С ним происходили тяжёлые припадки, которые приходилось усмирять всей палатой. Его выносили в коридор и держали за руки и за ноги, чтобы он не конвульсировал так отчаянно. Вероятно, это было следствием фронтовой контузии.
Около месяца я был лежачим больным. Ни лекарства, ни еда ощутимо не помогали. И тогда меня решили свозить на рентген в больницу Ласточкина. Меня упаковали в кучу шуб, поскольку дело было в январе, и на лошадиной повозке отвезли на процедуру. Смотрели меня две немолодые женщины-врачи и невесело что-то говорили, но я ничего понять из их разговора не мог. Потом меня вернули на своё место в больнице, постепенно я начал приходить в себя и понемногу поправляться. И тогда меня решили отправить в туберкулёзный санаторий, размещённый в южной части города, на горе, среди хвойного леса. Главный врач санатория Зотиков, молодой энергичный человек, несколько лет назад окончил Ивановский медицинский институт. Это был крупный человек с добрым характером и хозяйственной жилкой. В нём чувствовался настоящий руководитель, грамотный и серьёзный врач.
В санатории я пробыл больше пяти месяцев, и восстановил свои силы до кошения бурьяна на территории санатория косой-литовкой. Я многому научился, понимал, что мне делать, чтобы не заболеть снова. Я выжил, а благодаря санаторию я впервые познал если не любовь, то по крайней мере первые сердечные отношения.
Коллектив в санатории сложился дружный, я бы сказал, молодёжь нашла друг друга, а пожилые больные гуляли вполне отдельно. Лес, который окружал нас, был великим лекарем для лёгочников, и нам позволялось гулять в этом лесу целый день. А на границе леса зиял большой дол, превращённый в обычный причал для небольших судов. Почти всё, что южнее этого большого, скорее ущелья, чем оврага, превратилось в неуклюжие промоины и крутые берега. Юрьевец скукожился, стал короче и уже, сюда стало меньше заходить судов, сюда перестали ездить экскурсии. А ведь Юрьевец немного моложе Суздаля, старины тут полно, хотя, по правде, она почти вся разрушена и нет сил её восстановить.
В санатории я жил довольно не просто, но не могу сказать об этом заведении худого слова: и контингент достойный, и врачебный состав настоящий. Мне было почти 17 лет, но, слабый физически, я выглядел просто мальчиком. Но я откровенно полюбил Людмилу из Пучежа, блондинку старше меня года на 3-4, девушку с обычной советской судьбой. Она должна была выйти замуж за человека значительно старше себя и к тому же нелюбимого. Мы с ней слюбились на природе, и все было хорошо, но в жизни всему рано или поздно приходит конец. Меня выписали из санатория. Через неделю кончился курс лечения и у Людмилы, и её приехал встречать жених. Я должен был прийти на пристань, чтобы проститься. Но я не пришёл, и это доказывает, что я был ещё пацан и не понимал, что делаю. Зато теперь я глубоко ощущаю свою вину и прошу прощения у Людмилы за свой проступок, и если мы с ней встретимся, я обязательно ей поклонюсь.
10 классов я закончил весьма успешно, и здоровье поправилось так, что о болезни своей я совсем забыл. Начавшееся лето 1951 года было светлым, солнечным, ночи короткие, и мы, кажется, дня или ночи не пропустили без развлечений. Днём катались на шлюпке под парусом или ещё на чём, вечером гуляли в горсаду. Все молодые, с большими запросами, почти все собрались поступать в институты Москвы, Горького, Иванова и даже Одессы.
26 июня в школе состоялся торжественный вечер с вручением аттестатов, с поздравительными речами и молодым застольем с рюмкой вермута. В эти же дни из Саратова приехали домой на каникулы два моих бывших одноклассника – Владик и Володя Ручкины. Они были какие-то «не наши», гуляли отдельно и вообще не очень охотно контактировали с нами, словно мы были для них конкуренты. Зато мы, обуреваемые радужными мечтами, стремились скорее покинуть свои дома и улететь в заоблачную высь.
15-го июня я получил вызов из Архитектурного института, номер экзаменационного листа 221. Дядя Борис сообщил мне, что в Москве будет только до первого июля, и просил, чтобы я приезжал сюда до его отъезда. Поэтому 29 июня я уже был в столице, и даже получил направление в общежитие.
Глава 3
И начались мои трудности, которых я легкомысленно не ожидал и не предвидел. Во-первых, надо было пройти медкомиссию, что оказалось не так просто из-за загруженности поликлиники посетителями. А главное, я оказался совершенно не готовым к конкурсу по рисованию. Из-за походов по врачам я лишь один раз посетил зал рисунка, где поступающие практиковались в рисовании с натуры мраморных скульптур. У меня не было даже простого карандаша и ластика. Я узнал, что многие поступающие или окончили художественное училище, либо несколько лет, учась в школе, приходили сюда, в институт, обучаться необходимым приёмам по графическому рисунку и другим знаниям архитектурной специфики. Но это, конечно, могли делать только те, кто жил в Москве.
В общем, я прибыл в московский институт как житель дремучей тайги и без элементарного понятия о статусе претендента.
А потом начались экзамены по разным предметам, и тут я оказался совсем не плохим претендентом: из четырёх предметов у меня не было ни одной тройки. Но когда мой циркуль, вместо того, чтобы описать грань афинской амфоры, сделал на листе кляксу – вопрос мой был решён. На листке отметок конкурсантов, вывешенном на следующий день, против моей фамилии значилась оценка «2».
Приятели мои в общежитии удивились моим успехам, взгрустнули, а потом мы плюнули на всё и вечером отправились гулять с девочками. Всем почему-то казалось, что эта неудача – случайность, и будущее покажет…
Но на следующий день я и впрямь оказался без шансов. Тут мне встретился товарищ по несчастью из Иванова, и мы, недолго думая, с хорошими экзаменационными листами отправились в институт железнодорожного транспорта. Там мне надо было досдать математику, с чем я довольно успешно справился: сдал на «4». Пожилой, обросший сединой, преподаватель раздавал задания и довольно быстро характеризовал экзаменующихся. Мне был дан пример, в котором, если принять знак «плюс», то решение делалось почти мгновенно, но дан был «минус». Я взял на себя инициативу, принял знак «плюс», и тут же ответ был готов. Но преподаватель, стреляный волк, потребовал исправить плюс на минус и решать пример согласно условиям. Решение усложнилось, потребовалось строить график, но я справился и с этим. Преподаватель поставил мне «четыре», я прошёл конкурс примерно десять человек на место, и был зачислен на первый курс строительного факультета Института железнодорожного транспорта.
О железнодорожном транспорте у меня было весьма поверхностное представление, ездить в вагонах мне почти не приходилось. О рельсах, шпалах и локомотивах я, естественно, имел понятие, но то, что я стану профессиональным железнодорожником, мне даже во сне не могло присниться.
Однако я довольно успешно закончил семестр. Жил в общежитии, в комнате на семь человек. Это были первокурсники Язев В., Филонюк Ж. и ещё четверо ребят, имена которых теперь не могу вспомнить.
Учёба проходила в обычном порядке – как везде: утром – лекции и занятия, днём – обед, а вечером – досуг: поход в кино или в горсад. Но иной раз и за чертёжной доской приходилось коротать время. Вспоминаю, как нас тренировали ходить строем для будущих праздничных шествий на Красной площади. Студентов собиралась масса, так что место, где бы мы могли свободно маршировать, находилось не просто. То где-то на территории авиапредприятия в Тушино, то на Соколе, то ещё где.
Но и на 7 ноября 1951 года, и на 1 мая 1952 года погода была хуже, чем просто скверная, особенно на первомайских праздниках. Одежда, которую нам выдавало спортобщество «Локомотив», была бумажная – обычный, не шерстяной красный свитер с эмблемой на груди, и всё. Собирались мы все в Охотном ряду раньше восьми утра, а наш выход на марш был назначен в одиннадцать часов. И эти три часа мы мёрзли отчаянно, и ничто не могло нам помочь.
Вообще оба праздника очень неудачны по климату – ни 7 ноября, ни 1 мая. Удивляюсь, как я не заболел после таких прохладных прогулок. Парад начинался только в десять часов. Сначала проходили воинские части, после них первой шла колонна института физкультуры, а за нею следовали мы. Длина шеренги составляла сорок человек, я шёл где-то в середине её, и трибуну мавзолея всю видел хорошо. Взоры всех были устремлены на Сталина, он был узнаваем по своей форменной одежде. Его окружали Ворошилов, Молотов, другие кремлёвцы и маршалы. Сталин стоял, опершись рукой о стенку трибуны и, приветствуя нас, поднимал её. Несчётное число глаз проходящих мимо мавзолея впивались в него. Это длилось, думаю, не больше двух минут, а потом уже надо было смотреть вперёд, иначе можно было свернуть шею. После памятника Минину и Пожарскому колонны рассыпались, и каждый шёл уже свободно – скорей всего, по домам.
В студенческой жизни, как и во всякой другой, есть свои радости и неприятности. Главной трудностью студентов было безденежье, однажды и я его ощутил. В кармане у меня оставалось всего 60 копеек, это только на 350 граммов хлеба, и больше ни на что – даже на трамвае проехать нельзя. Я купил хлеб, съел его и лёг спать, а на следующий день пешком отправился к дяде – из Марьиной рощи в район Студгородка, по нехоженым местам. Дядя мне помог, он дал мне 35 рублей, что гарантировало мне неделю жизни, и я даже позволил себе сходить в Третьяковскую галерею.
В институте на занятиях по физкультуре пришлось пробиваться в группу гимнастов, чтобы не оказаться зачисленным в группу отстающих. Для этого пришлось сдавать нормы по плаванию, по бегу и идти на лыжах 5 километров. К тому времени денег у меня опять не было, и я, встав на лыжи голодным, к финишу пришёл буквально пешком – на большее сил не хватило. Но тренер не стал придираться и зачислил меня в свою группу.
В конце ноября 1952 года мы встретились с одноклассницей Свирской и сходили на концерт в Колонный зал Дома Союзов на выступление Давида Ойстраха и оркестра под управлением дирижёра А. Гаука. Слушали Четвёртую симфонию Чайковского и «Итальянское каприччио» – приобщаемся к столичной культуре. Залпом прочёл «Первые радости» Федина и остался очень доволен, даже не ожидал от современных писателей такой хорошей литературы.
После сдачи первой сессии дядя похвалил меня за успех: из пяти предметов четыре я сдал на «4» и один на «5», но ехать на каникулы в Юрьевец отсоветовал. Это лишняя трата денег, а делать сейчас там совсем нечего. Поэтому я в Москве – читаю Тургенева, Толстого, Федина. Со знакомым по институту ходил на выступление Александровича – голос его оригинальный, красивый, но внешность, к сожалению, не артистична. Он маленький, толстенький, лицо глуповатое – похож на тургеневского Паклина.
В общежитии я включился в оркестр народных инструментов, играю на домре, и почти сразу же попал с оркестром на выступление в дистанции у Рижского вокзала. Там нас даже угостили ужином, хотя заметно было, что они сами не очень богаты.
Читаю «Жана Кристофа» Ромена Ролана. Эта книга – шедевр, меня удивляет сила и одарённость писателя. Именно благодаря ему я понял, кто такой Бетховен и воспринял его музыку.
Может быть, музыкальные пристрастия снова пробудили меня вспомнить, что архитектура – есть застывшая музыка. С железнодорожным институтом всё больше порываю, экзамены сдаю на «посредственно», и уже дважды ездил в архитектурный институт с просьбой о переводе, но мне отказали по причине отсутствия вакантных мест. Значит, придётся сдавать экзамены снова, как сдавал в прошлом году, поэтому снова оформляю документы.
Живу ещё в общежитии железнодорожного института, а экзамены сдаю в архитектурный. И снова четыре экзамена сдал на оценку «4», а последний экзамен – по рисованию – на «2». Это – шок, я, конечно, не рассчитывал на «5», меня бы устроила оценка «3», но снова двойка…
Теперь я совсем не знаю, что мне делать, правильнее всего было бы вернуться в МИИТ, но я пропустил практику, которая проводилась в полевых условиях. Кроме того, железнодорожное дело меня никак не вдохновляет, я всегда чувствовал, что это не моё. Может быть, я ошибался, но дело сделано – назад хода нет.
И начались мои мотания по институтам – вплоть до московского областного и строительного имени Куйбышева, но нигде не было общежития. Жил я в прежних общежитиях, к которым уже привык, жил кое-как, питался один раз в день, а иногда и вовсе голодовал. Но не возвращаться же мне в Юрьевец!
Шло время, и претензии мои к институтам стали снижаться. Как и в прошлом году, встретились люди с идентичными проблемами и помогли мне устроиться в Институт инженеров землеустройства с досдачей одного предмета – химии. Но неожиданно для себя химию я не сдал и вынужден был обратиться в дирекцию с прошением о пересдаче. Разрешение мне было дано, но, даже пересдав экзамен, я становился не студентом, а кандидатом в студенты. Кандидату не полагались ни стипендия, ни общежитие, а только успешная учёба. В такой неблагоприятной системе я жил полгода и, конечно, не без помощи дяди Бориса. Он даже помог мне устроиться на квартиру в Студгородке, в соседнем доме. Квартира оказалась вполне удачной – среди простых людей и даже в приятном общении со школьником из 10-го класса Александром. Это был живой и смышлёный парень, неплохо учившийся в школе, весьма благоразумный, наверняка знающий, куда идёт. Его семья – мои хозяева – состояла из пяти, кажется, человек. В этой не слишком образованной, рабочей семье я в своей скудости жил весьма неплохо, словно родственник, и даже еду получал, если видно было, что у меня нечего есть, хотя у них самих жизнь была не полная чаша.
С Александром потом я общался редко, поскольку жил уже совсем в другом районе, и круг общения был другой, но знал, что он почему-то не учился в институте и жил свободной жизнью. Неожиданно, почти случайно, узнаю о его смерти при непонятных обстоятельствах. Я знал, что Александр имел большой успех у женщин, но до сих пор всё обходилось на уровне развлечений. Но, как выяснилось, он соперничал с приятелем из Грузии в отношении одной молодой женщины. И вот, на какой-то гулянке он утонул просто как не умеющий плавать, хотя почти очевидно, что в этом ему кто-то помог. А парень был очень перспективный, жаль, потеряли ценного человека.
В институте я двигался довольно успешно – после первого полугодия повысил статус кандидата в студенты и получил направление в общежитие. Общежитие это представляло собой небольшую комнату с занавеской в жилом доме в поселке Быково. В которой было три кровати и даже не было стола. Хозяева были не очень щепетильны и жили своей жизнью по сути за занавеской: малые дети, собачки и кошки – жили так, словно нас и нет.
В Быково была жизнь совсем не молодецкая, но в клубе иногда собиралась большая гулянка, где молодой народ общался, танцевал, гудел. Кругом был лес, почти дремучий.
Время шло, я занимался в институте, сдавал зачёты, экзамены и, наконец, отправился на практику, но не по специальности, а на уборку картофеля. Похоже, на такую практику посылают не только студентов технических вузов, но и студентов консерватории или института имени Гнесиных.
После практики в институте интересный сюрприз – встреча с поэтами Евгением Долматовским и Сергеем Островым. Поэты беседовали с нами, читали свои стихи. Они старались понравиться и понравились, проявив чувство юмора и артистизм. Стихи писать они, конечно, умеют, имеют на это талант, а не просто профессию. И всё же я не очень слежу за приезжими поэтами, я читаю сейчас своё, и чувствую, что внутренне изменился. Я вдруг зачитался Лермонтовым – какая свобода мысли, языка, какая-то поэтичность даже в прозе! Лермонтов будит во мне глубокие мысли, во мне возникает что-то неординарное.
И вдруг я решился поехать в институт имени Гнесиных, к преподавателю Илюхину, который принял меня просто, предложил что-нибудь сыграть. Я взял домру и немножко сыграл – правда, не очень профессионально. Он подумал и предложил мне играть на балалайке. Я сказал, что хотел бы быть пианистом. Он спросил: «Сколько Вам лет»? Я ответил, что мне идёт девятнадцатый год. «Тогда поздно, – ответил он, – за рояль садиться». Я ушёл, и насовсем.
Глава 4
С дядей Борисом – разногласия, он говорит, что я – идеалист и хочу от жизни чего-то «шипучего». «А жизнь, – говорит он, – даёт то, что есть и что ты можешь, а кидаться туда, где тебя никто и ничто не ждёт – не разумно и глупо». Его жена, Евгения, тоже критикует меня, и я остаюсь один, без всякого понимания. Пусть, зато я читаю «Былое и думы» Герцена, которые они оба не читали.
Кажется, у дяди Бори назревают или уже назрели разногласия в семейной жизни, и мне уже не совсем комфортно обращаться к нему за помощью. Ему, наверное, самому сейчас нужна помощь – психологическая и товарищеская, но он мне об этом ни разу не обмолвился, поэтому я не могу с ним об этом говорить.
Умер Сталин, и я переживал эту смерть, как переживали её и другие люди. Наша преподаватель по марксистко-ленинской философии, пожилая женщина, пустила слезу по поводу смерти Сталина прямо на занятиях. Все остальные молчали, понимая, что слезами ничего не изменить. Потом я много раз пытался проникнуть в Колонный зал Дома союзов, где лежал Сталин, но охрана была на постоянном взводе и такая жёсткая – заграждение всех улиц грузовиками, и не в один ряд – что пробраться к гробу никак не удалось. К телу пропускали только избранных. Возникли слухи, что всё не так просто и смерть вождя не была случайной. Слухи есть слухи, и проверить их не в нашей компетенции и не в наших возможностях.
Вскоре я заехал к Борису и встретил у него Валентина, полного, возмужавшего солдата в мундире, который ехал домой в отпуск. Мы целый вечер допоздна общались втроём, и говорили, говорили, говорили о настоящем и будущем.
В институте играю в ансамбле народных инструментов, но руководитель ансамбля оказался то ли не профессионалом, то ли слабаком, и его уволили. А тут у меня – практика в Сталинграде, и я в числе других погрузился в пассажирский поезд. Такой поездки в моей жизни никогда ещё не было – летом, при сухой погоде и температуре не меньше 30 градусов, находиться в вагонах была настоящая пытка, да ещё и воды нет. В общем, возят железнодорожники людей совсем некомфортно.
Сталинград – город разрухи, но его уже отстраивают, и даже вокзал стоит новый, и ещё что-то в центре, а подальше отойдёшь – то руины, то сожжённая деревня, то земля как камень. Удивительно, но население, выбитое войной, опять растёт, как ни в чём ни бывало. Наверное, потому, что это город имени Сталина, он растёт, развивается, и даже генерала МВД из Ленинграда перевели сюда на работу. Это я узнал, потому что на танцевальной площадке познакомился с девушкой, оказавшейся дочерью этого генерала.
Я возвратился в Москву, читаю «Будденброки» Томаса Манна и «Студенты» Трифонова. Сравнение их удручает: Трифонов – ремесленник по сравнению с автором «Будденброков», даже как-то неприятно.
01.01.55. Новогодняя ночь. Мы вчетвером – Миша Л., Толя У., Юра К. и я – выпили и легли спать после поздравительной речи Ворошилова, а на другой день вечером в институте выступили артисты Шумская, Дудник, инструментальный квартет и ещё кто-то. Я порядком испортился – не хожу ни в театр, ни в концертный зал – никуда. Жизнь идёт вперёд и без комсомольской казёнщины. Институтские вечера в сто раз интереснее известных артистов, я их уже кучу перевидал и переслушал. И причём не издали, как в концертном зале, а близко, по-человечески. Сейчас даже не вспомню имена их всех, хотя в то время они были знаменитостями, как сейчас говорят, звёздами – начиная с К. Шульженко и кончая Б. Бруновым.
В праздничные дни, где-то 5 или 6 ноября 1956 года, институтский вечер вёл Брунов. Общение было непосредственное, и я спросил его: как он относится к эстраде? Этот вопрос привёл его в недоумение. «То есть как это «как»? – сказал он, пожав плечами.– Я сам за эстраду». «Тогда почему же у нас нет настоящей эстрады?» – спросил я. Он не решился что-либо ответить – ни так, ни сяк – эстрады, мол, у нас не хватает. Однако сказал, что молодёжь наша почему-то не умеет веселиться. На теплоходе «Победа» он объехал вокруг Европы, был во Франции, Швеции и т.д. Там молодёжь гуляет и веселится непосредственно, свободно. А наших веселить трудно – на днях он собирается выступать в Кремле – не знает, чем завлечь нашу молодёжь. Тогда я ему напомнил популярный тогда анекдот о трупе русского. В печени погибшего русского анатомы обнаружили въевшуюся историю партии. Брунов как-то странно осклабился, но от дальнейшего разговора уклонился.
Молодёжь к тому времени стала меняться и в мыслях и в интересах. Я, помню, тогда очень интересовался джазом, синкопой и импровизацией в музыке. Весь мир живёт, развивается, а мы как заскорузлые «карабасы», долдоним одно и то же.
Заканчивался учебный процесс, предстояла хозяйственная практика в Горьковской области. Нас, группу из пяти человек, отправили в Тоншаевский район и разбросали по разным деревням. Ехали мы туда на поезде в лесистое Заволжье, в сторону города Кирова не меньше, чем на 200 км. Высаживались мы по ходу поезда, по одному на мелких остановках, и мне выпала деревенька Плащенер. Мы должны были научить местных земледельцев грамотному землеустройству и на практике поучиться кое-чему сами.
Плащенер – это убогая захолустная деревенька – ни света, ни радио, ни почты, ни школы. Правление колхоза размещается в убогой избушке, чуть ли не на курьих ножках. Избушка эта при-надлежала старушке-инвалидке, пустившей к себе правление по доброте своей и за трудодни.
Старушка сразу спросила меня: «А вы не новый председатель будете? Надо бы прислать сюда чужого мужика-то. А то наш-от, здешний – молодой, плохо его слушаются, мягок он с народом. А бывший председатель ему ходу не даёт нигде, подковыривает и говорит: всё равно уберу тебя. А чужого-то побаивался бы. Так-ту вообще наш председатель хороший, всё сам делает, вчерась побегал, побегал, народ на работу не идёт, сам стог и сметал».
Остановился я в деревне Семёново. В ней шесть домов, на квартиру меня затащил агроном – молодой парень, окончивший агрошколу где-то под городом Горьким. Парень сугубо деревенский: кроме агрономии, всё для него – тёмный лес. Газет не читает, радио не слушает. Зато ахать умеет, как баба, и все время мне выговаривает: «Вот так в деревне-то. Вам, наверно, всё не нравится» или «Вы заказывайте, что вам сварить-то, а то ведь мы по деревенски-то наварим, вы и есть-то не будете».
Его жена закрывает двери на засов и окна на крючки; разгадывает сны и толкует приметы. Расскажешь агроному что-нибудь о московской жизни – он удивляется и не знает, что сказать. Едят они белёную похлебку, картошку безо всего, и я никак не мог заставить их выпить со мной чаю с сахаром. Долго отговаривались и говорили: «Да что мы тебя объедать-то будем? Кушай сам, у самого-то не ахти сколько».
А работники они, похоже, не плохие – он хорошо всё посеял в колхозе и мечтает со льном попасть на сельскохозяйственную выставку. Лён у него, говорят, лучший в районе. А темнота-то какая, и это в наше время – время атомной техники, перспектив транспорта, связи.
Жить мне в Семёново скучно, бедно, и не всё зависит от моего усердия. Читаю, что под руку попадёт, и как-то взялся прямо во дворе читать «Анну Каренину». Не прочитав и пятнадцати страниц, я остановился, и мне вдруг стало смешно. Дочитав до девяносто второй страницы, я стал смеяться так, что обратил на себя внимание проезжающего мимо милиционера.
Между тем я мучаюсь муками творчества, и уже который день не могу спроектировать севообороты. Наверное, худшего массива, чем мне приходится обрабатывать, не придумаешь. Отвлечься не на что, поговорить не с кем. Иногда почитываю новеллы Томаса Манна, но они что-то надоедают, все похожи одна на другую и тяжеловесны. Ещё когда я читал «Будденброков», заметил: автор, кажется, прямо кому-то подражает – скорей всего, Толстому.
Погода стала лучше – кажется, пришло сентябрьское бабье лето. Книги, купленные в местном магазине в соседней деревне, почтой отослал к себе домой. Здесь купить хорошую книгу проще и дешевле. Они лежат кучкой где-то сбоку от разных ходовых товаров и постепенно покрываются пылью, жухнут и выглядят как откровенно непотребный товар.
А проект свой на совещание в МТС представить не могу – до него не могу даже дозвониться. Колхоз в моей работе не заинтересован, рабочих приходится вырывать зубами. Наконец, когда начал переносить проект в натуру, мне дали двух стариков. Дома у себя они копают картошку, строят, кузнечат, а тут совсем не хотят работать. Потихоньку ковыряются, приговаривают: «Мы – старики, где нам за молодыми-то угнаться? Молодые-то – образованные, много знают, а мы что – бестолковые развалины…».
Через несколько дней мы – все практиканты – собрались в райцентре Тоншаево и с большой радостью увидели друг друга, поделились своими впечатлениями о житье в деревне и стали собираться возвращаться в Москву – на каникулы.
Глава 5
А в Москве всё не так: разговоры о культе личности, о демократии. И это тогда, когда на самом деле запрещена джазовая музыка. То нельзя, это нельзя. Всё искусство защемили так, как мужик защемляет хвост блудной козы. Она орёт, как диктует ей боль и страх. А в газетах – демагогия об успешном преодолении последствий культа личности, о том, как народ охвачен трудовым подъёмом. В это же время были введены наши войска в Будапешт. В «Правде» каждый день статьи – «Провал антинародной авантюры в Будапеште» и прочее. А ведь такие «авантюры» были уже в Германии и в Польше.
Махровая безграмотность и заскорузлость мышления наших вождей была просто смехотворна. Никакой борьбы мнений: народ идёт вслепую туда, куда его толкают, и везде штамп железный – для всех и вся. Широкие штаны воспринимаются как космополитическое и едва ли не политическое преступление. Абсурдность такого мышления, которое считалось единственно правильным и патриотичным, просто вне здравого смысла. Политические деятели не понимают, в чём причина российского пьянства. А ведь пьяный человек уходил «в мир иной» от действительности, от того, что есть «в натуре», уход позволял ему быть самим собой, хотя бы на время. У наших вождей – полная нехватка мозгов.
1957 год был для меня знаменательным. Помимо того, что я фактически закончил институт, профсоюз дал мне путёвку в Дом отдыха под Москвой, в Щербинку, где я отдыхал две недели. В это же время наш Лев сдал вступительные в МГУ очень успешно, зато у Изольды – две двойки за семестр в другом институте.
Защищал я диплом в институте в системе земельного права, а эта «отрасль» требует хорошего владения юридической лексикой, которая в нашем институте не культивировалась. Поэтому защитил диплом я не блестяще, всего на «четыре», но думаю, что и это с авансом.
С августа месяца я был в военных лагерях в Горьковской области. Жили в палатках, учились нести военную службу, что особых трудностей не доставляло, да и не гнобили нас офицеры: вероятно, уважали в нас людей с высшим образованием.
В том же месяце мы вернулись из лагерей домой, а в Москве в это время проходил Международный фестиваль молодёжи и студентов. Была отличная погода, в Москве навели порядок и чистоту, всё происходило чинно и благопристойно. В первые дни я жил без проблем, но вскоре случился казус. Я заехал к дяде Боре, а он к этому времени фактически жил с женой раздельно, правда, без юридического развода. Жили они теперь в смежных комнатах в двухэтажном общежитском доме в Студгородке.
Вместе с ним мы отправились в его институт, к его знакомым студентам-грузинам, у которых всегда в запасе было грузинское вино. Там мы изрядно попили вина, а потом, по-видимому, отправились домой, но до дома не добрались – нас остановила милиция. Борис был совершенно пьян, а я не мог его вести. Нас, точнее, его, уложили в милиции на нары, а я сидел где-то около дверей, и потихоньку оттуда сбежал. Потом сидел на скамейке в скверике при Белорусском вокзале в ожидании, пока Борис очухается. На это ушло не один час, но я его всё-таки встретил и отвёз домой.
Во время Фестиваля мне представилась возможность взять «интервью» у немецкого туриста Рудольфа Вилянда, из Мюнхена. Я спросил у него, почему они не переходят в Восточную Германию, он ответил: «Geld, Geld!» и щёлкал пальцами, как бы считая деньги. Потом я спросил, в какую партию он входит, а он ответил, что ходит в спортивный клуб. Тогда я спросил о вермахте, об американцах и атомной бомбе. Он ответил, что атомной бомбы у них нет, что американцы живут в своих лагерях, а больше ничего я не смог понять из его немецкой речи. Нас было, кажется, двое с Михаилом Лещенко.
Автор: Дамман Владислав Петрович | слов 7103Добавить комментарий
Для отправки комментария вы должны авторизоваться.