БИРЮЛЁВО сороковых

 

Осень 1942 года. Мне было 13 лет. После прорыва нашего фронта под Харьковом моя мама с тремя детьми оказалась в громадном потоке войск и беженцев, катившегося от моих родных мест в Ворнежской области до Сталинграда. До сих пор не могу представить, как она в этом ужасе могла сохранить нас детей под частыми бомбёжками и обстрелами с воздуха, с одними узелками в руках. У нас не было ни продуктов, ни денег, очень часто ночевали под открытым небом.

Где на попутных грузовиках, где пешком, за два месяца преодолели путь в 6оо километров. Сталинград объявили на осадном положении, и мы перебрались через Волгу в Среднюю Ахтубу, где маме чудом удалось обратиться к командиру авиачасти и рассказать ему о бедственном положении семьи военного врача авиационного полка, воюющего где-то на другом фронте.

Командир поинтересовался есть ли у нас родственники или знакомые в Москве, и если есть, то он может посадить нас в самолёт, спец-рейсом везущим в Москву два гроба с убитыми в Сталинграде генералами. Мама вспомнила, что где-то под Москвой в посёлке Бирюлёво живут Родионовичи, бывшие односельчане, знакомые нам люди, Мама согласилась в надежде, что ей удастся их разыскать.

Нас посадили в самолёт, и мы полетели. Самолёт был дрянной, двухмоторный с гофрированной металлической обшивкой фюзеляжа. В полёте он весь дрожал и дребезжал, ветер завывал и свистел во все щели.

Наконец мы приземлились на военном аэродроме в Монино под Москвой. Нас выгрузили, мама усадила нас ждать на наши пожитки, а сама пошла искать возможность перебраться в Бирюлёво. Не прошло и десяти минут, как мы увидели бегущую к нам маму с каким-то военным, в котором мы сразу узнали отца.

Невероятно! Мама в слезах. Я оторопел, ведь от него не было никаких вестей с первого дня войны, его уже считали пропавшим, а тут он живой к нам бежит с мамой. Как такое могло произойти? Чудо! – искавшие друг друга люди находились далеко друг от друга. Их взаимное стремление никак не могло оказать ни малейшего воздействия на огромный ураган войны. Их влекли совершенно разные силы и обстоятельства.

И, тем не менее, ураган погнал эти две пылинки друг другу навстречу на узкой дорожке за забором этого аэродрома в одно и тоже время, минута в минуту! Пройди он или мама на несколько минут раньше или позже и встреча бы не состоялась. Оказалось, что его часть в это время находилась в Монино на переформировании и он шёл по этой дороге по каким-то служебным делам. Дикий случай! Мистика! Или Провидение?!

Елизавета Михайловна Родионович, как оказалось, заведовала в Бирюлёво амбулаторией – медпунктом на Базе продовольственных резервов Москвы, основными объектами которой служили два огромных элеватора. По её просьбе нас подселили к кому-то в комнату, а мама устроилась на работу медсестрой в эту же амбулаторию.

Приехали мы на голое место. Нет запасов, только карточки на служащую и детей. Правда, был уже аттестат на обеспечение семьи офицера фронтовика, небольшая прибавка к карточкам. Особенно тяжёлыми оказались первые дни. Помню, как сердобольные соседи принесли нам таз заквашенной серой, из зелёного листа, капусты, и это была наша единственная добавка к хлебу на несколько первых дней.

Учёба

Я и Тося поступили в Бирюлёвскую среднюю школу номер 13, около станции Бирюлёво-товарная и ж-д веткой на коксогазовый завод. Позднее школа была преобразована в мастерскую. Мой седьмой класс оказался таким же ущербным, как и предыдущий, не только из-за голода, но и из-за отсутствия учителей по таким серьёзным предметам, как математика, геометрия и физика. Полные курсы этих предметов мы кое-как прошли за два последних месяца учебного года. То же повторилось и в восьмом классе. Совсем не довелось изучать таких предметов, как астрономия, черчение.

Школа, вернее классы, не отапливалась, ученики сидели в верхней одежде и шапках, чернила в чернильницах-непроливашках замерзали, руки коченели. В то же время нас регулярно заставляли пилить и колоть дрова для отапливания кабинетов директора, завуча и учительской комнаты. За отказ от этой работы, в открытую при учениках, меня однажды завуч выгнал из школы и пригрозил исключением.

В первый учебный год в этой школе нас с сестрой мучил голод. Я сидел на уроке, слушал учителя или школьника у доски, а мысли мои были заняты ожиданием дежурного по классу с подносом-фанеркой с кусочками (четвертинка полного куска) чёрного хлеба по числу учеников. Сестрёнка моя Тося несколько раз при виде этих кусочков тихонько сползала под парту в голодном обмороке. Я с благодарностью вспоминаю своих соучеников: Костю Шмырёва, Витю Кобозева, Сашу Аханова, Гришу Славуцкого, Лидочку Саяпину (несколько раз предлагала мне свой кусочек хлеба), Олю Емельянову и других ребят, фамилии которых, к сожалению, уже ушли из памяти.

С учителем русского языка и литературы мне явно не повезло. Это был Разборский Наум Михайлович – грузный мужчина, всегда в неопрятном костюме, с одутловатым лицом и густой чёрной шевелюрой. Он имел дурную, но веселившую нас привычку – часто и как-то необычно локтями поддёргивать свои штаны. Кличкой его было собственное имя – Наум. Лет ему было 35-40, и часто, глядя на его сытое лицо, я думал – почему он такой здоровый и сильный – и не на фронте?

Конечно, он обучал нас грамоте, но как-то формально, неинтересно. Любимым его методом был грамматический разбор предложений. Этим он замучил нас. Создавалось впечатление, что он старается оправдать свою фамилию. Это он, будучи завучем, настаивал на моём исключении из школы за отказ пилить дрова. За это или за что-то другое он мои изложения и сочинения всегда оценивал не выше тройки, всегда требовал трафаретного изложения заданной темы.

Несмотря ни на какие трудности, это была пора наполнения чаши знаний и понимания человеческих отношений и, может быть, попытка ещё неясного осмысливания своего места в жизни. Или потому, что просто подошёл возраст, или под влиянием пережитого и прочитанного, с седьмого класса стало проявляться стремление к самопознанию. Мне было интересно жить на свете.

Я много читал и переживал прочитанное. В школе была хорошая библиотека, но популярных авторов было мало, и мы практиковали обмен книгами. Некоторые книги зачитывали до дыр. Любил русских классиков, некоторые стихотворения Пушкина, его сказки, поэму Медный всадник и большие куски из Евгения Онегина – знал наизусть. Любил Лермонтова (меня потрясла до слёз поэма Мцыри), Гоголя, Некрасова, Чехова, Тургенева, Лескова, Толстого (правда «Войну и Мир» до конца не осилил). С увлечением читал Стивенсона, Свифта, Дефо, Дюма, Жюля Верна, Гюго, Марка Твена и др.

* * *

Жизнь в тылу

С весны 1943 года жить нам стало немного веселей, мы освоили небольшую площадку земли под огород – несколько десятков квадратных метров – посеяли овощи и посадили картошку. Нам дали комнатку в общей квартире двухэтажного барака и маленькую клетушку в общем сарае. Там я построил клетки и стал разводить кроликов на пропитание.

Несколько раз с фронта, по делам в Москве, приезжал отец. И хоть на часок забегал к нам. Каждую весну, с последним школьным звонком мы, дети, уезжали на поправку в деревню.

Мне казалось тогда, что страшнее места, чем Бирюлёво военных лет, нет во всём мире. Оно кишело шпаной и откровенными бандитами. Действовало много больших и малых шаек, между которыми шли постоянные войны и побоища. Пройти в тёмное время с полчаса по его улицам, – на 90% значило быть ограбленным и раздетым, иногда догола.

И как не прискорбно говорить сейчас об этом, такому положению способствовал приход из армии множества, оказавшихся никому ненужными инвалидов, раненых на фронте молодых людей, которым некуда было себя деть, работать они не могли, да многие и не хотели. Инвалиды войны с несколько вызывающим гонором называли себя «калеками». У них бытовала иронически-хвалебная присказка: «Я Харьков брал! Я кровь мешками проливал!».

В Москве тогда орудовала шайка Чёрная кошка. Шиком моды блатного были широченные брюки клёш, кепочка с маленьким козырьком, обязательно золотой зуб – «фикса» и, как бы приклеенная к нижней губе, папироса Беломор, а иногда, у крутых, и Казбек, а на устах песенка «Гоп со Смыком». Многие занимались спекуляцией, барышничеством на рынках и продажей краденого, а часть их принимала непосредственное участие в делах преступных групп и бандитских шаек.

Брат одного из таких «калек» Лёха Головин учился со мною в седьмом классе. В семье их было четыре брата и они верховодили небольшой бандой, которую боялась вся бирюлёвская шпана. С меня однажды сняли шапку, я сказал об этом Лёхе и на другой же день меня на улице догнал какой-то пацан, сунул мне в руку мою шапку и убежал.

Воровали и грабили в поездах, магазинах, на улицах. Народ был запуган. Очень боялись «специалистов», которые бритвами вырезали карманы и сумки. Лезвие безопасной бритвы они незаметно держали зажатым между указательным и безымянным пальцами. В руках этих бандитов она называлась «писка». Ею они запросто могли «расписать» лицо или спину жертвы.

А ещё больше боялись так называемых «игроков». Эти бандиты, играли в поездах в карты на большие деньги. И если проигравший не в состоянии был заплатить деньгами, то банда заставляла его платить кровью, то есть он должен был убить ни в чём неповинного пассажира на определённом другими игроками месте, определённого купе, определённого вагона. Иногда они разыгрывали в карты такие места просто так, ради дикого развлечения.

Не обошла беда и нас. К сестре Тосе, студентке медучилища, в вагоне стал приставать один из негодяев. Она попыталась убежать в другой вагон, её поймали в тамбуре, побили, окрыли дверь и вытолкнули. Спасло её то, что поезд уже, сбавив ход, подъезжал к ст. Бирюлёво-товарная и она упала на откос большой горы шлака. Обошлось без больших повреждений, кроме многочисленных царапин и ссадин.

Году в сорок четвёртом, или сорок пятом, в Москве, да и в пригородах, властям удалось покончить с разгулом уличной преступности и бандитизма. Говорили, что был издан и тут же приведён в действие указ (или приказ милиции) о расстреле бандитов на месте преступления, как тогда говорили: «К стенке». Это помогло, хотя, такие меры были безусловно дикими, но Москва, в значительной мере, очистилась от воров и бандитов).

В Бирюлёве, тогда посёлке Московской области, не было общественной бани и рынка, поэтому довольно часто приходилось ездить в Москву. Электричек тогда ещё не было, ходили пригородные поезда на паровозной тяге. Поезда двигались медленно, особенно на подъёме от Коломенской до Бирюлёво. Мы, пацаны, играли – соскакивали с подножек, бежали вперёд и хватались за поручни другого вагона. Всегда ездили без билетов и, в случае контроля, убегали по крышам движущегося поезда, лихо перепрыгивая с вагона на вагон.

Ребята рассказывали, что однажды, когда контролёры, тоже по крышам с двух концов идущего поезда, согнали безбилетников в кучку на крыше одного вагона, один мальчишка сорвался и разбился. И другой случай: где-то в Нижних Котлах поезд проходил под низким мостом. Проехать на крыше можно было согнувшись или сидя, но один мальчишка поспорил, что проедет стоя, и… удар о мост снёс ему голову.

Крупицы памяти

Моль. Ничто, даже то, что пришлось увидеть и пережить с первого дня войны и в ходе наших бегов, не вызывало в моём детском мозгу мысли о том, что «что-то не так в Датском королевстве» и, что многие дела делаются неправильно и несправедливо, как случай с Моль. Раиса Моль – малого роста женщина с тремя маленькими детишками, ютилась в комнатушке по соседству с нами. Работала она в той же амбулатории санитаркой. Я долго не мог понять, почему в разговорах все жалели её, а иногда и, даже от нашей нищеты, понемногу подкармливали.

И вот что рассказала нам мама. За год до нашего приезда, на бирюлёвский элеватор был совершён налёт немецких самолётов, в ходе которого было частично разрушено и подожжено крыло одного из элеваторов. Сгорело много зерна. Урон был нанесён стране серьёзный, так как это были не просто элеваторы а база государственных резервов Москвы и целого региона – МТУР. Даже ко времени нашего приезда люди ещё копались в отвале сгоревшего зерна.

Приехала комиссия. Всё руководство элеватора, включая главного инженера Моль, было быстро осуждено и расстреляно, а семьи их выселены из ИТ-эровских квартир (ИТР – инженерно-технические работники). Я часто смотрел на эту несчастную женщину и думал: «За что?! Ведь это немцы сожгли элеватор». Тогда я впервые усомнился в справедливости действия власти.

Кочан капусты. В военное время, власть ужесточила дисциплину на предприятиях и учреждениях. Были установлены штрафы за опоздания даже на 2-3 минуты, а за больший срок опоздания или за прогул судили и могли посадить в тюрьму. Были ужесточены наказания за мелкое воровство государственного имущества. Судили и направляли в лагеря за кусок угля, болт, горсть зерна, не убранный или оброненный колосок зерна в поле. В проходных заводов, фабрик и других предприятий рабочих обыскивали. Рассказывали, что одна из охранниц бирюлёвского элеватора была уличена в присвоении кочана капусты, изъятого ею у рабочего элеватора. Зная, какое наказание её ждёт, она сняла сапог, наставила дуло винтовки себе под подбородок и пальцем ноги нажала курок. Ужас! За кочан капусты!…

Тося в разнарядке. Военные порядки в то время были строгие во всех сферах, практически никто не был застрахован от мобилизации в армию или на трудовую повинность. Заводы испытывали недостаток рабочей силы, на них был разрешён труд детей с тринадцати лет. Школам давались разнарядки на направление определённого числа учеников на ускоренные курсы в ремесленные и фабрично-заводские училища.

Нас это коснулось тем, что моя сестра Тося попала в такую разнарядку, её мобилизовали. В составе группы фэзэушников, так звали учеников таких училищ, она была послана на строительство железнодорожного моста на станции Перерва, где она наголодалась и чуть не обморозилась, пролежав однажды на голой земле в голодном обмороке. Сбежавши оттуда домой, ей пришлось оставить школу и пойти на работу на элеватор разнорабочей и лаборанткой – измеряла температуру в толще зерна.

Когда же приходили вагоны с грузом, то на их разгрузку направляли всех работников базы, включая и лаборантов и ей, пятнадцатилетней девочке, приходилось таскать мешки по 30-50 кг. Затем, подвернулся случай продолжить образование, и она поступила в медицинское училище.

Обманутые надежды голодного. Война. Первая зима в Бирюлёве. Голод. За окном над помойкой кружатся вороны. Подумал: – «Вот же мясо! Размером такие же как те голуби, деликатесным мясом которых угощал нас когда-то дедушка Иван Савельевич, и наверняка такие же вкусные». Взял ружьё, привезённое отцом с фронта, подошёл поближе и, спрятавшись за сарай, выбрал ворону покрупнее и выстрелил.

Когда мама пришла с работы, её ожидал сюрприз – две вороны. Мама не захотела их обрабатывать, сказавши, что они едят всякую гадость, и скорее всего, мясо их вонючее и несъедобно. Но соблазн приготовить хоть какой ни есть белковой пищи был так велик, что она согласилась. Мама согрела воды, положила тушки в ведро, ошпарила и…оттуда рванул дух мерзости такой огромной силы, что она, зажав нос, подхватила ведро, выбежала во двор к помойке и выбросила мою добычу. Пир не состоялся.

Митька. В седьмом классе я, побывавший в переделках войны и только что вернувшийся практически с фронта, не испытывал особого желания туда вернуться. Местные же мальчишки думали более романтично и некоторые убегали на фронт. В нашем классе двое пацанов, в конце сентября, после трёхдневного отсутствия были пойманы на какой-то дальней станции и доставлены домой.

Но один мальчишка из параллельного класса так и убежал. И каково же было удивление, да и зависть у многих, когда он вернулся в класс в конце зимы в ладно сшитой для него военной форме и с медалью «За отвагу» на груди. Эту медаль на фронте давали только за непосредственное и успешное участие в бою. Фамилию не помню, а звали его Митькой. В восьмом классе с нами он уже не учился, ушёл на работу или в военное училище.

Галошки. Время было тяжёлое, голодное и каждый выкручивался, как мог. Работали барахолки, где можно было продать кое-что из домашнего обихода, чтобы купить продукты или крайне нужную вещь. Ведь за несколько лет войны, из-за того, что все фабрики ширпотреба были переведены на выпуск военной продукции, народ, и без того весьма скромно одетый, изрядно обносился. Моему младшему братишке Вите к осени потребовались галошки, и мама дала мне, с трудом выкроенную из нашего рациона, буханку хлеба, чтобы я на московском рынке её продал, а на вырученные деньги купил галошки.

На рынке у Павелецкого вокзала я продал буханку за 100 рублей (это месячная зарплата мелкого служащего, а, например, зарплата медсестры – мамина зарплата, составляла в то время 60 рублей) и стал искать продавцов с галошками, но натолкнулся на группу людей живо обсуждающих выигрыш у сидящего тут же картёжника.

Это был молодой парень из «калек». Он сидел на ящике, а на другом, покрытом фанеркой, ловко раскладывал три карты, из которых две были простые, а одна – туз. Сначала он показывал карты и тут же их раскладывал, делая руками обманные движения. При этом нужно было определить куда он положил туза, и если кто угадывал, то получал 100 рублей.

Я остановился и стал наблюдать за игрой. Один парень не угадал и заплатил 100 рублей. Самое интересное было в том, что я правильно определил где лежал туз до того, как картёжник открыл карты после того, как принял от проигравшего деньги. Затем другой парень дважды выиграл. И тут тоже, я оба раза угадывал карту. Подошёл мужичок средних лет, тоже «калека», и стал наблюдать за игрой. После очередного проигрыша, в котором я также правильно определил туза, он попросил посмотреть эту карту и как бы незаметно загнул её уголок, после чего выиграл.

Я подумал, что как здорово будет, когда я принесу домой галошки да ещё 100 рублей за хлеб, и сразу же прижал пальцем карту туз с отогнутым уголком. Картёжник не стал открывать карту, пока я не отдал ему деньги и… в тот же миг я стал мокрым, меня всего прошиб пот – карта под моим пальцем оказалась шестёркой.

Сразу перед моими глазами встали галошки, Витя и мама. Я горько заплакал и стал просить его отдать мне деньги, но из толпы стали кричать, что это игра и если не умеешь, то нечего было и играть. Домой пришёл еле живой, и горше всего было пережить не выговор, а слёзы матери. Я ведь не знал тогда, что это действовала шайка жуликов, увидевших у меня деньги и разыгравших передо мной спектакль с мнимыми выигрышами.

Клуб МТУР. Для меня этот клуб был первыми воротами в мир культуры. В нём демонстрировались фильмы, устраивались сборные концерты, ставились спектакли московских и не московских театров, читались лекции и пр. Отчётливо помню психологический сеанс знаменитого тогда гипнотизёра и экстрасенса Мессинга.

Особенно поразил меня номер, когда он, повернувшись спиной к залу, попросил добровольца с любого места зала, имеющего с собой книгу, открыть её наугад, запомнить номер страницы и любое слово на ней. Затем он предложил этому человеку оставить книгу на стуле и выйти на сцену. Парень этот из местных, хорошо знаком многим присутствующим, то есть явно не был подсадным, вышел на сцену.

Мессинг повернулся, взял парня за руку, точнее за запястье, попросил в зале тишины и потребовал, чтобы парень всё время мысленно повторял номер ряда, места и страницы. При этом он, безумно вытаращив глаза, стал напрягаться так, что мелко задрожал всем телом и на лбу его вздулись вены и выступил обильный пот. Картина была впечатляющая, не сказать – жуткая.

В зале стояла напряжённая тишина, буквально до звона в ушах. В таком состоянии он подвёл парня прямо к его ряду, затем он расслабился и попросил соседей парня по ряду взять книгу и открыть определённую страницу, после чего спросил у парня эта ли страница. Тот подтвердил. Зал ахнул. Затем Мессинг повторил такую же мысленную концентрацию и назвал слово. Соседи по креслу подтвердили его наличие на этой странице, а парень подтвердил, что именно это слово он запомнил. Мессинг в ходе того представления демонстрировал много других уникальных номеров угадывания мыслей. В конце сеанса он еле держался на ногах.

Клуб был не только центром культуры, но, к сожалению, и местом сборищ шпаны и банд, особенно на вечерах танцев. Там нередко происходили массовые драки. Однажды в кино пришла группа солдат, человек десять. Местной шпане это не понравилось. Чтобы досадить им, они уселись на спинки кресел перед рядом, на котором сидели солдаты. Те их попросили слезть, затем слово за слово и пошла страшная драка. Я был её очевидцем. Это было ужасно, не буду рассказывать подробности, скажу только, что мать, которая в тот вечер дежурила в амбулатории, перевязала немало швов. Пришедшая скорая увезла раненых.

После демобилизации из армии, отец до семидесяти пяти лет отец работал врачом в поликлиниках, а затем в медпунктах Павелецкого и Киевского вокзалов Москвы. Постоянно врачевал и дома. К нему шли жители нашей и соседних улиц. Население старого Бирюлёво состояло в основном из рабочих, и если на близлежащих улицах кто захворает, то попросту посылали к отцу: «Иди к нашему врачу – еврею», – согласно мысли – раз врач, значит еврей. Отец никогда и никому не отказывал в оказании помощи, ни днём, ни ночью, и не принимал никакой платы. Может быть, сейчас это звучит странно, но в то время это было естественно, тем более те врачи ещё помнили и исполняли клятву Гиппократа.

День Победы

В конце апреля 1945 года народ уже ждал победного окончания войны. Это витало в воздухе. Второго мая объявили о падении Берлина. И всё же, когда Левитан по радио объявил о полной Победе и окончании войны, это прозвучало неожиданно, как взрыв. Казалось, что весь народ высыпал на улицы. Пели, кричали, смеялись и… плакали, даже рыдали. Так долго и мучительно люди ждали эту Победу, а когда она наступила, не выдержали нервы, эмоции рванули наружу.

По радио было объявлено, что в Москве будет дан грандиозный салют. Ближе к вечеру мальчишки, и я с ними, помчались на Бирюлёво-товарную, чтобы ехать в Москву. Вагоны были переполнены, ехали на крышах и гроздями висели на поручнях. Улицы Москвы были полны народа.

От Павелецкого вокзала я вместе с толпой двинулся к центру по улице Землячки. С трудом пробрался на Красную Площадь. Что там творилось! Люди ликовали, смеялись и обнимались, и плакали, плакали. Это были слёзы и радости и горя. Горя потому, что День Победы как бы подчеркнул, что многие семьи заплатили за Победу огромную цену, к ним уже никогда не вернутся погибшие на войне солдаты.

Военным не давали прохода – обнимали, целовали и качали (подбрасывали на руках вверх). Не знаю, почему и за что, но и меня один раз схватили и качали (может потому, что на мне, шестнадцатилетнем, была отцовская гимнастёрка, галифе и сапоги?). У стены ГУМа стоял автофургон, с крыши которого иностранные кинооператоры снимали этот бушующий океан ликования и один из них, видимо режиссёр, всё время как-то искусственно возбуждал и подзадоривал эмоции публики криками ура. Мне это почему-то не понравилось, уж больно фальшиво. Вечером был грандиозный Салют Победы.

Далее

В начало

Автор: Тринченко Иван Васильевич | слов 3531 | метки: , ,


Добавить комментарий