САМЫЙ ДОЛГИЙ ДЕНЬ

Сегодня бездельничаем. С утра предполагали валить свайный лес, но оказалось, что валить его нечем. Нет инструмента. Ждём, обещают вот-вот подвезти.

Работаем мы, ученики старших классов, вместе со взрослыми на строительстве районной электростанции. Трудимся, впрочем, лишь во время каникул, зато каждый день. Работа тяжёлая, изнуряющая, тут надо бы как следует выспаться, отдохнуть от предыдущего дня, но как можно было проспать эту сказочную, волшебную ночь! Бережно восстанавливаю в памяти каждый взгляд моей новой знакомой, каждый жест, интонацию голоса, походку, одежду её, прохладу ладони — и страстно хочу, чтобы всё повторилось сначала и как можно скорее…

… Утром, встретив рассвет у реки, я вспохватился и помчался домой, пока мама не встала: начались бы расспросы, где да и как я провёл эту ночь, поневоле пришлось бы что-нибудь врать, а врать я совсем не могу, не умею, да как-то оно и противно. Мне было бы трудно признаться ей в том, ч т о случилось со мною. Ведь я для неё ещё мальчик. Поэтому лучше вернуться домой незаметно, чтобы никто из домашних не обнаружил, что в первый раз в жизни я прогулял до утра.

Возвращался не улицей, где меня мог уже кто-то увидеть, а берегом по тропе среди буйной крапивы и видел, как стайка мальчишек сбегала к реке с самодельными удочками. Знаю я эти забавы. Короткая палка, такая же малая нитка с крючком на конце, с насаженным на него червяком. Рыбёха у берега мелкая — манзагоны, ельцы — только кошке на завтрак. Ты, закатав штаны до колен, тихо входишь в знобящую воду, спускаешь крючок до каменистого дна и наблюдаешь, какая там свалка. Клёв на рассвете отменный! Кидаются с разных сторон, тычутся мордами в голые ноги — щекотно, но надо терпеть, не топтаться, чтобы не распугать рыбью братию. Червяк отчаянно корчится на крючке, отбиваясь хвостом от кусающих его манзагонов, слегка подсекаешь и видишь: ага, один манзагончик уже завертелся! Вытаскиваешь его, снимаешь с крючка и прячешь в карман. В кармане возня, трепыхание, там что-то хлюпает, а под штаниной стекает вода по ноге. Но это неважно, был бы улов. Набил шевелящейся мелочью оба кармана — сматывай удочку. И я наслаждался этой игрой. До вчерашнего дня. Сегодня мне эти детские забавы смешны.

Туман наползал от реки, заполнял рыхлым месивом наш огород, выходящий задней калиткой на берег, картофельная ботва мокро шлёпала по сапогам. Дом призрачно маячил в тумане, казалось, что и он глухо спит с его обитателями. Если закрылись, стучаться не стану. Летом мы с Митькой .спим обычно в сенях, опасаясь клопов, однако его всё равно не добудишься, а маму будить, разумеется, ни к чему. Войдя в тесный двор, вдоль стены осторожно пробрался к сеням и неуверенно потрогал скобу на двери. К моему удивлению, дверь сеней легко отворилась, распахнутой отказалась и вторая дверь — в дом. Ни звука, лишь мерный стук ходиков в кухне. Митька, сгрудив одеяло у ног, съёжился поперёк нашей общей кровати, Митьке было прохладна он слепо шарил руками вокруг и, не найдя одеяла, подтягивал колени к самым ушам, но проснуться не мог. Я, усмехнувшись, укрыл одеялом озябшее существо. Оно благодарно почмокало.

Не успел я стащить с себя гимнастёрку, как со двора вошла мама. В руке у неё был подойник со вспененным молоком — уже подоила корову. Стоял как чурбан, перебирая пуговицы на рубахе. Молчал, й мама молчала. Смотрела внимательно и печально, но ни о чём не расспрашивала. Только вздохнула и подала мне подойник:
- Поставь там в кухне на лавку, й вышла во двор.
Поставил ведро на скамейку, с готовностью выскочил на крыльцо:
- Мам, чего ещё сделать?
- Да чо же тут делать-то? Плиту растопить — больше и делать-то нечего. Ложись, хоть немного поспи. Как ты сегодня работать-то будешь? Горе моё…
- Ничего, поработаем! — Выдёргивая из поленницы сухие поленья, с усердием начал мелко колоть их на чурбаке, придерживая, как отец, свободной рукой.
- Руку не поруби.
- В первый раз, что ли, мне!
Поленья трещали, со звоном разваливались, прыгали вокруг как живые.
- Да хватит, куда ты столь колешь-то? На целую неделю, небось, наколол.
Под пристальным маминым взглядом хотелось мне выглядеть как можно естественней, непринуждённей, но только чем больше хотелось, тем более неуверенным я себя чувствовал и продолжал упрямо колоть, боясь, как бы она не спросила, где и с кем я был этой ночью.
Но мама ничего не спросила и забрала топор у меня.
- Иди-ко поспи.
И сразу мне стало легко и покойно. Уже в полусне вошёл в сени и лёг рядом с Митькой. И снилось мне лунное, голубое, неясное, где обрываются, падают, булькают капли…

… Прошло уж полдня, а пилы и топоры до сих пор не везут. Все разбрелись кто куда: женщины в падь за грибами, а мужики ловят рыбу у дамбы. Житуха несытная — хоть рыбки пока половить, грибочков набрать. Женька-профессор, Петька-красавчик и Вовка-заика купаются, дико орут по-тарзаньи, гогочут — им весело.

А мы с Пашкой, сидя на берегу, в полном молчании рисуем в наших альбомах. Карандаши и альбомы неизменна при нас, когда мы отправляемая куда-нибудь вместе. На почве любви к рисованию мы и сдружились. Меня увлёк рисованием мой дядя Саша, покойный брат мамы. Он был, конечно, способным художником, хоть на художника никогда не учился. Я помню, как здорово он рисовал! А Пашка учился рисованию во Дворце пионеров в Иркутске, пока его отца не направили в наш рай он. У Пашки альбом настоящий, из ватманской плотной бумаги, а мой -самодельный, из остатков трофейной, той, что отец присылал мне из Германии после войны. Бумага отличная, но уже вся на исходе, и я экономлю, рисунки делаю маленькие, потому что бумаги для рисования у нас в магазине не купишь — её просто нет.

Наши велосипеды стоят у амбара, в тени. Около них на соломе устроился Витька Лунёнок, прикрыл ухо кепкой и спит. Меня тоже тянет лечь и расслабиться, но я ещё мужественно борюсь с дремотой…

… Утром, как и всегда, Пашка и Витька заезжали за мной, и мама долго и ласково будила меня. Сквозь оболочку последнего сна доносился её слабый голос, я чувствовал осторожные прикосновения рук, но не было сил даже пошевельнуться. И вдруг меня точно подбросило. Я испугался, что опоздал на работу, мигом оделся, схватил со стола огурец, сунул его концом в рот и, не умывшись, но не забыв рисовальные принадлежности, выскочил из избы.
- Поел бы по-человечески! — услышал уже за спиной мамин голос, но не ответил, как будто не слышал.

Пашка и Витька ожидали меня за воротами. Мой велосипед аккуратно стоял у заплота.
- Поехали!
- Вот оглашенный! — Мама спешила следом за мной, несла приготовленный узелок с огурцами, варёной картошкой, из узелка выглядывало горлышко поллитровки, наполненной молоком и заткнутой обрывком газеты, торчали перья зелёного лука. — Не спавши, не евши… да разве так можно? Чего же ты там наработаешь-то? На вот, возьми. Хлеба-то нету…
Конечно, откуда ж? Я ведь вчера не купил, а магазин только в девять откроется.

Мама повесила узелок на руль моего «ишака»:
- Езжайте, работнички…
И осталась стоять у ворот, грустно глядя нам вслед. Мне даже стало неловко перед ребятами, как будто она провожала меня не на день, а на месяц.
Мы мчались по улице, распугивая копошащихся кур и увлекая разномастную свору собак. В сопровождении лая и взбалмошного кудахтанья вынеслись за село, где нас уже поджидали Женька-профессор, Петька-красавчик, Гошка Соенин,- Ванька Морозов, Тоська Дубровина, и покатили на стройку, опережая подводы со взрослыми. Утро было чудесное, в небе ни облачка — всё предвещало отличное настроение на. весь этот день. На одной из подвод мы увидели Вальку Шаманову, она нам что-то кричала и махала руками, но эти подвода так тарахтели на кочковатой дороге, что невозможно было понять, чем она так бурно приветствует нас, сплошное «ла-ла-алала», и мы ей лишь снисходительно помахали в ответ, а я всё смотрел: где же Тоня? А может, она уехала раньше нас, на машине?
Однако весь нынешний день я почему-то не вижу Тони на стройке. Неужели она не поехала с наш? Тогда мне придётся ждать встречи до вечера…
.
..Ждать трудно, мучительно. Время замедлилось. С досадой поглядываю на солнце — торчит в середине знойного неба, как будто смеётся: куда ты, голубчик, торопишься? Я знаю — куда. Мне нужен вечер. А вечером наверняка встречусь с Тоней. А вдруг она передумает и не выйдет сегодня? Не может быть, ведь она обещала. Отмахиваюсь от ненужных сомнений, внимательно вглядываюсь в плотину, стараюсь поймать и перенести на бумагу отражение рыбаков в неспокойной воде. Отражение зыбко, меняется, ускользает от взгляда. Скосив глаза, вижу, как Пашка кладёт крупный штрих, выявляя рельефность плотины, набрасывает фигуры людей, отдельные камни — и не по порядку, как я, а перекидывает свой точно живой карандаш по листу с угла на угол, не завершая предметов, вдруг начинает другие, охватывая перспективу строительства, которая сразу же проявляется, оживает на ватмане. В Пашкином сильном штрихе содержится что-то такое, что избавляет его от мелочной прорисовки, зато у меня видна каждая веточка, каждый листочек — словно бы кружево покрывает бумагу. Я очень люблю фотографию и занимаюсь в фотокружке, который ведёт в нашей школе фотограф Осип Давыдович, в рисунке стараюсь приблизиться к снимку. А Пашка полный профан в фотографии, поэтому мажет грубо и густо, зато у него получается нечто совсем непохожее на фотографию — более выразительное и ощутимое. Штрих его — смелый, решительный — завораживает меня, я пробую ему подражать, однако лишь порчу свой тонкий рисунок. К чёрту пейзажи! Переключаюсь на старый морщинистый пень. Вот он торчит — с отсталой корой, жёлтый, трухлявый, густо облепленный муравьями, — пятнисто освещен жарким солнцем, листва шевелится, солнечные блики передвигаются, слабо мерцают, сонно качается длинная ветка над пнём… А как передать движение света? Пробую кончиком пальца, как это делает Пашка, чуть смазать рисунок, но получается грязь, и этот рисунок испорчен. Однако я всё же упрямый и принимаюсь выписывать линию горизонта, кромку лесов, извилистую дорогу за речкой. А Пашка всё ещё трудится над плотиной, делает уже третий рисунок, ищет какие-то свои варианты.

Наша несчастная межколхозная ГЭС… Ну, может быть, ГЭС — слишком громко для маленькой электростанции. Каховская ГЭС — это да! Великая стройка коммунизма. А эта…

… Станцию начали строить три года назад. И столько надежд на неё возлагалось! Ведь в наших краях никогда ещё не было электричества. Движок при Доме Культуры не в счёт. А тут — и свет в каждом доме и освещенные улицы, и электрические молотилки, электродойка на ферме… да мало ли что ещё! Вся жизнь у нас должна была измениться. Поэтому и старались. Но гидростанция строилась медленно, трудно. Не хватало техники, денег, людей, оборудования.

А нынешней весной произошла катастрофа. Весна была ранняя, дружная, река забурлила талой водой, стекающей с гор, вскипела на перекатах, вздулась, ломая вспученный лёд, хлынула в трещины и понеслась поверх ледяного покрытия к дамбе. К речка-то вроде бы несерьёзная — вьётся в тайге между соснами, её за кустами не сразу и разглядишь — а вот поди ж ты! Недаром ведь говорят, что сильнее огня и воды ничего в мире нет. У насыпи всё трещало, льдины громоздились одна на другую, уже добирались до здания электростанции, становились торчком и, оседая под собственной тяжестью, опускались до дна, забивая распахнутые ворота в плотине и преграждая реке дорогу. Вода поднималась. Казалось, вот-вот она хлынет через гребень плотины, и остроносые льдины снесут, разворочают до основания всё, что здесь с великим трудом создавалось людьми. В селе был объявлен аврал. На спасение дамбы кинулись все, прекратив полевые работы, закрыв магазины, конторы и школу. Я помню, как дверь нашего класса широко распахнулась, когда мы писали контрольную, вошёл наш директор и объявил, что старшие классы мобилизованы, нам надлежит немедленно разойтись по домам, вооружиться шанцевым инструментом и собраться на площади перед райкомом, откуда мы на машине отправимся к дамбе. На сбор — полчаса.

Тот день запомнится мне надолго. На наших глазах река размывала плотину. Спасая её, мы сыпали с неудобных широких носилок тяжёлую мокрую глину, от нас поднимался удушливый пар, на сапогах будто гири были навешаны, не успевали их очищать от налипшего грунта. А из лохматого низкого неба спадал косой крупный дождь, и те, кто благоразумно запасся пустыми мешками, натянули их на головы, сложив угол в угол, как капюшоны, напоминая собою древних монахов. Как муравьи, суетились по дамбе, толкались, скользя сапогами, носили и сыпали глину, но наши усилия были напрасными.

- Э-зй, поспеши-и! — командовал бригадир Иван Перевелов и матерился на чём свет стоит, проклиная погоду, начальство и нечистую силу. — Камень, камень давайте!

Лошади, горбясь, дрожа от натуги, утопая в грязи, покорно тащили телеги с окатыш валунами, а мужики помогали несчастной скотине, подталкивая повозки плечами, затем по двое, раскачав, кидали пудовые камни к кромке беснующейся мутной воды. Глыбы бесследно тонули, раскисшая дамба глотала, засасывала весь этот груз, но мужики продолжали упрямо кидать, мы сыпали глину — и нашей работе не было видно конца…

Конец наступил сам собой, когда под ногами земля вдруг зыбко зашевелилась и начала оседать.
- Покинуть плотину! — сорвавшимся голосом заорал Перевалов. -На берег! На берег!
Но люди и сами, бросая лопаты, носилки, покинув повозки и лошадей, уже тяжко и густо бежали по дамбе, стараясь быстрее попасть на твёрдую почву, прыгали через потоки воды, хлынувшей на опустившийся гребень плотины. Лошади тонко и жалобно ржали, в панике брошенные людьми, отчаянно силились выбраться из трясины, но только ещё глубже вязли, проваливаясь по горло. С берега острым морозом по коже ре зануд женский крик — и я вдруг, увидел, как дамба, не выдержав напряжения, утробно вздохнув, медленно, неохотно лопнула поперёк, дальняя её часть, с лошадьми и телегами, стала заваливаться оползать, там что-то захлюпало, в небо взлетели фонтаны воды, с визгом и грохотом разорвалась ледовая целина ниже дамбы.
- Спасай лошадей! — надрывался, мотаясь по берегу, Перевалов. — Спаса-ай лошадей, мать вашу в гроб!
Его хватали за руки, но он вырывался, слепо вращая налившимися кровью глазами, вытянув длинную красную шею, скользя сапогами по мокрой траве, всё рвался туда, где из гула воды возносилось отчаянное призывное ржание.

Лошади, выбиваясь из сил, дико храпя в удушливых хомутах, тонули в реке под грузом телег. Люда стояли, оцепенев, понимая, что ни плотину, ни лошадей уже никому не спасти. Всё кончилось. Только вдруг вывернулась телега в поднявшемся буруне, показала окованные колёса и снова пропала в крутящейся мути, уйдя в глубину под толстую льдину.

Через мгновение там, где мы только что сыпали глину, буйно клубилась ржавая яростная вода. Река разлилась над нетронутым льдом во всю свою ширину, затопив низкорослый прибрежный кустарник, и покатилась с тревожным урчанием к недалёкому устью,
- Вот это да-а… — произнёс кто-то глухо, потерянно. — Строили, строили…
И вдруг заговорили все разом, бесцельно задвигались, разбиваясь на группы, — и всё это было похоже на похороны, когда гроб с телом близкого человека засыпан в могиле и делать больше на кладбище вроде бы нечего, однако и расходиться сразу как-то неловко.

И только один человек, Яков Лаврентьевич Швец, стоял неподвижно и обречённо, глядя пустыми глазами на то, что творилось в тот день на плотине. Он был начальником стройки и понимал, что отвечать за внезапную катастрофу придётся ему. Жидкие мокрые волосы на обнажённой его голове длинными прядями липли к вискам, худое лицо ещё более заострилось,и побелело. Казалось, он был парализован случившимся. Люди издали молча поглядывали на застывшую у развороченной дамбы фигуру в брезентовом тяжёлом плаще, жалели начальника, однако никто к нему не приблизился с участливым словом. Он уже был отсечён от всех нас незримой чертой.

А в стороне у единственной спасшейся лошади гудела встревоженно-радостная толпа. Дрожащее мокрое испуганное животное распрягали, с небывалой заботой растирали напрягшиеся бока прошлогодней травой, гладили, ласково успокаивали, как бы оправдываясь тем самым за гибель остальных лошадей, за всё, что случилось в тот день на плотине…

Станцию перекосило, что-то заклинило там, *что-то сломалось. Швеца посадили в тюрьму. Инженера Самохина тоже судили, и всем стало ясно, что бывшие руководители стройки — вредители. А вскоре и семьи вредителей куда-то уехали.

Однако беда не приходит одна. После этих серьёзных событий нежданно-негаданно застрелился наш первый секретарь райкома ВКП/б/. В село приезжала комиссия из Иркутска, назначили следствие и по его окончании было объявлено на общем собрании в клубе, что выстрел тот был, конечно, случайный: Рудых собирался в тайгу на охоту, готовил ружьё и нечаянно выстрелил под подбородок. А ведь Рудых обнаружили дома на койке в одном сапоге, второй же валялся рядом с ружьём на полу — и по селу пошли разговоры, что следственная комиссия что-то скрывает…

И до сих пор в нашем доме под потолком, засиженная мухами, висит бесполезная лампочка, тускло поблескивая в слабом, конечно, но верном огоньке керосиновой лампы…

… С приходом нового секретаря райкома Белова сразу же началось восстановление электростанции. Но после того что случилось, мало кто верит в успешное завершение стройки. Вот и сегодня: нет инструмента — и ладно. И люди бездумно пошли за грибами и на рыбалку. А мы без зазрения совести сидим на берегу и рисуем. Витька Лунёнок всё ещё спит. Я засиделся до ломоты в пояснице, пальцы устали держать карандаш, линия на бумагу стала терять свою строгость. Отбрасываю альбом и опрокидываюсь спиной на траву.

Тянутся кверху, смыкаясь в зените вершинами, тонкие берёзовые стволы. Монотонно шумит, усыпляя, листва. Сопит рядом Пашка, заканчивая рисунок. Стебли травы щекочут мне шею, назойливо лезут в уши и нос. Громко чихаю и вскакиваю:
- Давай на парашютах кататься!

Не дожидаясь от Пашки согласия, вскарабкиваюсь на молодую берёзу. Это у нас такая игра. Нужно добраться до самой верхушки, но чем выше лезешь, тем больше гнётся под тяжестью тела пружинистый ствол. В какой-то момент, держась за верхушку, ты отделяешься от ствола, повисаешь в пространстве, как можно быстрее перебираешь руками, стараясь достичь самых верхних ветвей и, если берёза достаточно гибкая, то плавно опускаешься по воздуху обратно на землю. В общем, чем-то похоже на парашют.

Повиснув высоко над поляной /дух захватывает от нашей игры!/, я медленно приближаюсь к земле, касаюсь подошвами твёрдой опоры, ещё с удовольствием, пользуясь пружинистой силой берёзы, делаю пару высоких и плавных прыжков и разжимаю ладони. Берёза, ворчливо шумя помятой листвой, с трудом выпрямляется.

Пашка молча глядит на меня и, не выдержав, бросив незавершённый рисунок, тоже взбирается на берёзу. И тут же кричит с высоты:
- Славка, смотри!
- Давай! — задираю я голову.
- Да нет! Ты туда погляди!
Оглядываюсь, но ничего особенного не вижу, и что он оттуда узрел?
- Сам секретарь райкома приехал! Н-ну, сейчас будет разгон! Вижу, как от конторы хромает наш новый начальник стройки Проценко. Куда это он так шибко спешит? Ага, торопится встретить Белова. А вот и он сам, секретарь. Выходит из «Эмки», здоровается с Проценко.

Пашка в этот момент приземляется, поторапливает:
- Пойдём, поглядим, как будут Проценку накачивать…
У райкомовской «Эмки» уже собираются люди, почтительно окружают Белова. Мы останавливаемся в небольшом отдалении от толпы, молчаливо, как и положено, слушающей беседу начальства. Проценко настойчиво приглашает Белова в контору, но тот не спешит, здоровается за руку с мужиками, интересуется, много ли рыбы поймали сегодня, и кто-то из смелых задиристо отвечает:
- Дак ежлив и дальше так будем работать, то весь район манзагонами обеспечим!
Белов неожиданно громко смеётся, все дружно, освобождённо подхватывают, и только Проценко косится на шутника да хмуро помалкивает .

Впервые я вижу Тониного отца, слышу ровный, рокочущий голос — и сквозь грубоватый облик Белова неуловимо проглядывает Тонина внешность: глаза такие же тёмные, брови с изломом, губы с такой же лукавой улыбкой, густые чернявые волосы, лицо худощавое, смуглое, но под глазами, как тень, залегла синева: то ли след от болезни, то ли — от сильной усталости. Одет он в полувоенный «сталинский» китель, а над нагрудным карманом обмётаны дырочки для орденов, и даже заметны следы от самих орденов, на нём темно-синие галифе и мягкие хромовые сапоги. Фуражку и габардиновый пыльник он держит в руках. Сам держится просто, естественно. Но, несмотря на свою простоту, Белов сохраняет внушительный вид. Среднего роста, широкий в плечах, фигура плотная, крепкая, однако внушительность, его — не от внешнего вида, а от уверенности и спокойствия в разговоре с людьми.

В какой-то момент разговора Белов вдруг оглядывается на меня
и, как мне кажется, пристально смотрит, и сразу становится жарко.
Как будто он уже знает, что я вчера допоздна прогулял с его дочерью
Но, разумеется, Белову не до меня. Он озабочен другими делами.
- Прошу, Николай Спиридонович… в контору прошу, — как заведённый, повторяет Проценко. — Там нам удобнее будет беседовать. Уж извините, не ждали сегодня, никто и не предупредил о вашем приезде, как снег на голову… не подготовились. А может, чайку с дороги по пьёте? Мы это мигом сварганим…

Жалко Проценку. И вид у него больно жалобный. Вид, прямо скажем, совсем не начальственный: синий в полоску мятый пиджак, рукава залоснились и обтрепались на обшлагах, верхнюю пуговицу где-то посеял, солдатские брюки запудрены пылью, и сапоги уже скоро развалятся. Мнёт в пальцах кепку, волосы рыжие, непричёсанные, глазки мышиные, нос смотрит вбок, и выражение на лице у него, как у обиженного младенца.
Белов молча слушает, не прерывает Проценко. И только когда тот растерянно умолкает, не получив от секретаря райкома согласия, Николай Спиридонович озадаченно хмыкает. К тут же тот мужичок, который собрался кормить район манзагонами, вмиг угадав усмешку Белова, зло радио хихикает:
- Ишь ты, какой вертихвост! Как руководству, дак сразу — чайку. А то штобы тут столовку открыть для рабочих людей — об энтом Молчок.
- Слышишь? — оглядывается Белов на Проценко. Проценко разводит руками: мол, слышу, конечно, да и сами ведь знаете — нехватка во всём.
- Выходит, не время нам с тобой тут чаи распивать. И разговаривать будем мы не в конторе, а здесь, при народе. На солнышке.
- Погодка-то, а? Любо-дорого!

Белов ослабляет тугой воротник, но я понимаю, что эту погоду нахваливает он неспроста, а с намёком, что, мол, в такой-то денёк только и вкалывать как полагается, а не лясы точить, а мы тут вынуждены беседа с тобой проводить в рабочее время.

Проценко кивает: воля, мол, ваша, вам лучше знать, где беседовать.
- Снимаем людей с производства, идём на издержки…
Белов умолкает, поглядывает на окружающих, приглашая тем самым вступить людей в разговор, однако у нас это как-то не принято — лезть поперёк батьки в пекло: ведь если сам секретарь райкома ведёт свою речь, то все остальные должны лишь внимать и помалкивать. Белов не торопится, ждёт терпеливо, что ему ответит Проценко. Проценко вздыхает:
- Я понимаю, Николай Спиридонович. Отправил за инструментом ещё спозаранку.
- Кого ж ты отправил? Скажи! — опять поддевает Проценку занозистый мужичок, ободрённый Беловым.
- Да детого… — мнётся Проценко, не глядя на мужика и обращаясь только к Белову. — Стёпку Мурзаева. Всё равно здесь от него толку мало…
- Во! — Мужичонка сверлит пальцем воздух. — Теперича жди до второго пришествия. Спит где-нибудь!
- Да нет, — отвечает Проценко Белову, всё так же, глядя на мужика, чтобы не получилось, что он вынужден отвечать за своё руководство перед этим нахалом, но, если бы не одобрительное молчание секретаря, то по-иному ответил бы выскочке, отбил бы охоту во всякое дело соваться. — Мурзаев всё получил. Я сам звонил в мастерскую. Сказали, что пилы все развели, наточили и топоры.,. Мурзаев увёз. А вот куда увёз — неизвестно. Может, конечно, машина сломалась?
- А почему бы нам те мастерские не оборудовать здесь? Прямо на месте? — спрашивает Белов.
- Да как-то в ум не пришло. Всегда так работали…
- Ну мало ли как мы работали! А вышла из строя пила, топор зазубрился — что ж, каждый раз обращаться в село? Это ж в оба конца — все четырнадцать километров!
- Взять те же скобы, — осторожно советует кто-то. — Кузня-то где? Ить тоже в село надо бегать. А тут-то, на месте — раз, раз! — отковал скоко хошь…
- Дак в мастерских-то одни инвалиды, — оправдывается Проценко и мне забавно смотреть, как он завороженно смотрит лишь на Белова, исключая других, и отвечает только ему одному, стараясь не видеть глаз окружающих. — Им добираться туда и обратно… те самые километры. А транспорта нету.
- Чем транспорт гонять в мастерские, уж лучше возить сюда инвалидов, — дружно уже гудят мужики. — Ведь скоко тебе говорилось!
- Да если бы только в том дело, — неохотно отвечает Проценко, с тоской отворачиваясь и глядя на гребень лесистой горы. — Не знаешь, как и выкручиваться…
- Тебе, Иннокентий Лукьянович, дело доверили, — мягко, замедленно возражает Белов. — И дело немалое. Вот ты и соображай. Слушай, что люди советуют.
Он неожиданно улыбается и добавляет:
- Усы бы тебе отрастить…
- А это к чему? — моргает Проценко.
- Советы наматывать.
Хохот. Проценко смущается и машинально почёсывает губу средним пальцем. Указательного нет у него — потерял на войне.
- А вы сымайте меня с руководства, ежели не справляюсь! — вдруг осмелев, даже весело как-то взывает он к обществу, должно быть, надеясь, что мужики поддержат добровольное его увольнение. — Для общей
пользы сымайте — и дело с концом!
- Не-ет, так у нас не бывает, -уже строго отвечает Белов. -Легко ты хочешь отделаться, Иннокентий Лукьянович. Сначала мы заставим тебя поработать как следует. Вот- ты поработаешь, а мы там посмотрим, оценим и, если найдём, что действительно не справляешься — при настоящем усердии, разумеется, — тогда и решим? — оборачивается Белов к мужикам и, получив одобрение, согласно кивает. Сначала ты нам покажешь, на что ты способен. Ведь ты же сапёр, коммунист, награды имеешь! На фронте-то как приходилось? Забыл?
- Фронт — это дело другое. Да и контузия у меня…
- А тут у нас без ранениев нету, — угрюмо басит Матвей Шестаков.
- Так что вот. Давай Иннокентий Лукьянович, тряхни стариной, -продолжает Белов. — Не расслабляйся.
Он снимает часы на цепочке и, глянув на циферблат, звонко
щёлкает крышкой. Кидает в машину фуражку и пыльник:
- Ну ладно. Пойдём, посоветуемся.
Белов и Проценко уходят в контору. Но мужики не расходятся. Лезут в карманы за самосадом, махрой, оживляются. Видно, что люди довольны беседой с секретарём.
- Ишь, не гнушается. Слушает, чо мужик говорит…
- Н-да, это тебе не Рудых. Тот-то последнее время всё больше — по кабинетам, да по трибунам…
- Ка-ак он его! Усы, говорит, отрастить тебе надо-ть. Ну,
смех!
- А вот погляди. Ведь вроде и поругал он Проценку, да не обидел!
- Этот добьётся.
- Добьётся! Это уж точно.
- Крепкий мужик, чо говорить.
- Дак тот-то тоже был крепкий орех-то. Считай всё войну секретарствовал и, как там ни говори, а район по снабжению фронта был первый по области. Орден зря, что ль, ему нацепили? А вот отчего-то всё ж дал слабину…
- Попробуй, поуправляй стоко лет таким районом. Да ещё и в военное время! А тут подоспела, вишь, энта авария. Это ж подумать, труд какой в станцию вложен, средства какие по нонешным временам -и всё псу под хвост! Ить за такие промашки не гладят. С партийного руководства спрос — в первую голову…
- Что верно — то верно.
- Ить скоко нам было обещано! Не доедали, не досыпали, и никто не отказывался, хотя и своих хлопот полон рот, а сами просились на стройку. Верили потому что. А вера — она, как ты сам понимаешь …
- Н-да. Трудновато будет Белову расхлёбывать…
- Берётся он, вроде бы, круто.
- Ну, поглядим. Дай-то бог…

Вскоре Белов, распрощавшись с рабочими, уезжает. Снова все разбредаются и воцаряется прежняя тишина. Лишь слышно спокойное журчание речки.
Солнце плавится в самом зените, немилосердно печёт. Проценко не появляется. Сидя в конторе, куда-то звонит, что-то требует. А нам до сих пор делать нечего.

Лежу на траве вниз лицом, вслушиваюсь в неясные свои опущения Вот я увидел Тошного отца. Он произвёл на меня приятное впечатление. Даже отца моего чем-то напомнил. Не внешностью, нет, а своей простотой, уверенностью, спокойствием, юмором. И Тоня через него становится мне ещё ближе, желаннее. Скорее бы кончился этот остановившийся день! Меня разморило /бессонная ночь всё же сказывается/, лень дотянуться до крупной клубничины, так аппетитно краснеющей в гуще травы. Как сквозь туман, я гляжу на качающиеся перед глазами высокие сочные стебли, дышу одуряющим запахом тёплой земли, затылок и голую спину давит солнечным жаром, внутри меня движутся мягкие волны, я погружаюсь в блаженную, сладкую дрёму. Стебли качаются, вырастают в деревья, а сам я сжимаюсь, сжимаюсь — и вот я уже размерами с муравья, и вокруг меня лес — невиданный, сказочный лес из травы, возросшей до самого неба, он шелестит, а на вершины его садятся огромные бабочки, как будто бы нет ничего необычного в том, что они такие огромные, а лес из небывало высокой травы. Свободно брожу под могучими травяными деревьями — и мне так легко, так бездумно, покойно, что век бы провёл в этом чудном лесу…

Но вдруг получаю такой ощутимый шлепок по хребтине, что сразу же возвращаюсь в реальность.
- Сдурел, что ли, ты? — оглядываюсь на Пашку, а Пашка гогочет, показывая на ладони убитого им паука. Большая кусачая муха дёргает лапами, медленно умирая, а на спине у меня разбухает здоровенный волдырь.
- Ну, и как вы вчера погуляли? — Пашка щелчком сбивает с ладони помятого паута, глядит как-то так, что становится стыдно.
- Тебе-то что? — начинаю я злиться. Ему только это и нужно:
- Не целовались ещё?
- Иди-ка ты! — Отворачиваюсь и слышу довольный смешок за спиной.
Пашка, дурачась, не зная куда девать свою силу, набрасывается, ловким захватом сводит мне локти, держит меня, прижимая к земле, ласково шепчет в самое ухо:
- А ты парень-гвоздь. Секретарскую дочку захомутал, губа у тебя, видно, не дура…
- Сам ты дурак!
- Чего ты психуешь?
- Пусти!
- Смерти или живота? Выбирай…
Приходится выбирать живота. Мне с ним не справиться.

… Пилы и топоры наконец привезли. Только, конечно, не Стёпка Мурзаев, а бригадир Перевалов, й мы направляемся берегом вверх по реке заготавливать сваи. Иван Перевалов, энергичный мужик в болотных резиновых сапогах, с обгорелым на солнце, багровым лицом, как бы вырубленным из лиственничного корни, хрипатым прокуренным голосом кроя начальство за потерянный день, идёт впереди, раздвигая кусты, в сердцах топором помечая деревья, которые выбирает для свай. А матерится мужик виртуозно: в крестителя, в жабу, в бабушку Гитлера и в японского бога. Бабы хохочут , и даже мужчины посмеивается, слушая живописную речь Перевалова.

Тонко и весело зазвенела пила — где-то уже валят лес. И мы приступаем. Тайга наполняется звоном отточенных пил, звяканьем топоров, хрустом, глухими ударами падающих деревьев, громкими голосами :
- Побереги-и-ись!
Мы с Пашкой пилим, а Витька, играючи топором, очищает прямые стволы от ветвей. Пашка работник отменный, с ним трудно тягаться. Через пилу ощущаю его неуёмную силу и напрягаюсь всем телом, чтобы выровнять ход полотна. А Пашка подначивает:
- Штаны-то не взмокли ещё?
- Пощупай свои.
Конечно, физически я не силён: после болезни меня даже в школе освобождали от физкультуры. Зато прочитал столько книг, сколько Пашке не снилось. Вот может ли Пашка испытывать чувство, которое бродит во мне? Куда там! В Зинке своей он видит лишь девку — и всё. А девок и без Зинки хватает. Вот Витька — тот да. Тот мне ближе по духу. Валька волнует его не только как девушка — она вдохновляет его на стихи. Хотя до сих непонятно, чем же могла вдохновить его Валька? Он про неё, видно, что-то придумал. А может, и я придумал про Тоню? Ни в коем случае. Нет!

Чувствую то, о чём пишут поэты. Не Витька Лунёнок, конечно, а Пушкин, к примеру. Или, допустим, Есенин /хоть Витька и похож на него: такие же светлые волосы, распахнутые голубые глаза, мягкие губы, плавный овал простого лица/. Как понимаю я Витьку, которому Валька мерещится всюду! И мне ведь сейчас тоже кажется, что у меня-за спиной стоит Тоня, она где-то рядом, смотрит, как мы валим ш>сны. Поэтому и стараюсь работать не хуже других, даже лучше. Как Витька. Вон как он машет своим топором — сучья легко отлетают от сваленного нами ствола и мягко опадают по обе стороны дерева. Ловко это у Витьки выходит: сук отскакивает, вроде бы, сам по себе, только коснись его топором, ствол сосны на глазах оголяется, становится гладким, без лишних зазубрин. Да, Витька — парень что надо, и всё же…

Недавно он доверительно поделился со мною чувством блаженства, какое испытывает в объятиях Вальки. «Когда-нибудь ты обнимался с девчонкой?» Он спрашивал, жадно заглядывая в глаза, мне было стыдно его откровенности, хотелось уйти, но что-то против ослабленной воли удерживало меня, и Витька, конечно, догадывался об этом. Он жаждал моего подтверждения своим ощущениям, хотел убедиться, что его переживания знакомы другим.

Это было открытием — важным, меняющим все представления о прелести жизни. Жизнь открывалась своей неизвестной доныне пьянящей чувственной бездной. Витька искал ответного взгляда, ждал моей откровенности и повторял с вожделением: «Ты знаешь, как это приятно?..»

Да в этом ли дело? Разве всё заключается в том, что это всего лишь приятно? Нет, Витя и ты меня не поймёшь, хоть и пишешь стихи. Вы славные парни, ребята, но всё-таки в вас не хватает чего-то. Вот есть у меня теперь Тоня Белова. Да если б вы знали, какая она! Тоня Белова — самая красивая девушка в мире, но, кроме того, когда она рядом, вся наша обыденная грубоватая жизнь обращается в волшебную сказку! Я это сам испытал прошлой ночью. А вы ничего особенного в ней не увидели…

Не отставая от Пашки, пилю и пилю, покрываясь опилками, с трудом разгибаюсь только затем, чтобы, вынув пилу из надреза, толкнуть Вместе с Пашкой сосну, держащуюся еще недорезанным комелем.
- Поберегиись!
Сосны ложатся послушно и точно. Валим деревья у берега — потом будет легче скатить брёвна в воду, на сплав. Около дамбы их выловят и окончательно обработают: снимут кору, заострят, тупые концы стянут проволокой, чтобы сваи не трескались под увесистой «бабой», и пропитают смолой, чтобы не гнили. Весёлый азарт коллективного дела вселяется в нас, работается легче, охотнее, когда ощущаешь вокруг объединённую силу людей. И даже Тоня как будто отступила в сторонку, её заслонил звон пилы, сырая упругость ствола, смоленая вязкость надреза, треск сучьев и возмущённый шелест берёз, задетых в падении соснами.

Моё ожидание вечера как-то ослабло, и солнце слегка покачнулось, сдвинулось с места и покатилось по ясному небу быстрей и быстрей, уже опускается к тёмному ельнику за Тангуйкой и бьёт красным светом откуда-то снизу под кроны деревьев. Усталость не чувствуется — и только в конце рабочего дня замечаю, что ноги в коленях дрожат, и руки «тяжелели, а пальцы, все в чёрной смоле, и вовсе не разгибаются, словно закостенели на ручке пилы. Пот капает на ресницы, обильно струится по шее, рубаха прилипла к мокрой спине. Неожиданно спотыкаюсь о ветку и падаю.
Лёжа плашмя на спине и не двигаясь от охватившего всё моё тело изнеможения, вижу последний луч солнца на кроне высокой сосны, он тут же соскальзывает куда-то и сразу в лесу становится сумрачно и прохладно.
- Коончай! — слышен крик Перевалова. Наваливается звонкая тишина…
Пашка стоит надо мной и смеётся:
- Танцы до упаду.
Лицо Пашки чёрное, как у негра, з сумерках только зубы блестят:
- Во дров наломали!
Но, словно опровергая его, из глубины притихшего леса доносится мат Перевалова:
- Мат-ть их туды-растуды! — Это снова в адрес начальства. — С утрева завтра довыполнить норму!
- Ты это чо, ошалел? — возмущаются бабы. — Чо ж, кажен день приходить сюда, что ли? Али других делов у нас нету?
- А это меня не касаемо, — отвечает им Перевалов. — мне лес нужон. Фронта работы нет ни хрена!
- Другие тоже пущай постараются!
- Постара-аются! Всем тут ещё покорячиться хватит…
- Где это ты?.. — Пашка внимательно и удивлённо разглядывает меня. — Физию всю исцарапал.
Трогаю влажной ладонью лицо и чувствую рядом с прохладой текучего пота что-то горячее. Кровь! Надо ж, царапнулся — и не заметил.
- Пойдём, искупнёмся. — Пашка кладёт пилу на плечо и протяжно свистит: — Витька!
- Ого!
- Ты где? Мы купаться пошли!
- А я уже тут! Идите сюда!
В реке настоящая свалка. Здесь — мужики, а женщины — за изгибом реки. Раздевшись, ныряем — и сразу усталость куда-то уходит, и тело становится лёгким, послушным, упругим.

Вдоволь набултыхавшись, направляемся к дамбе и там, у амбара сдаём инструмент. Мучительный день наконец-то закончился.

… Вталкиваю в ограду велосипед, стараясь не попадаться на глаза домочадцам, но всё же не успеваю уйти незамеченным. Моя сестра Ленка выходит с ведром на крыльцо и, подозрительно щурясь, оглядывает меня:
- Куда это опять ты намылился? Вот маме скажу…

В глазах у неё нескрываемое любопытство. Ленке уже шестнадцатый год, она, разумеется, многое понимает, поэтому и поддразнивает меня.
Значит, всем уже в доме известно о моих ночных похождениях. Ну и плевать. Показываю Ленке кулак и сразу же исчезаю. Руки в карманах, вид у меня озабоченный и решительный — пусть люди думают, что куда-то иду по неотложным делам.

Прохожу мимо дома Беловых, старательно не смотрю на него, чтобы ни у кого не вызывать подозрений, но замечаю, что около дома нет ни души, ставни закрыты, лишь, как и вчера, сквозь щели сочится свет изнутри. Тоня ещё не вышла. Стало быть, рано пришёл. Поэтому не задерживаюсь и той же деловитой походкой следую дальше, чтоб не маячить здесь в ожидании, дохожу аж до самой околицы, сворачиваю к реке и по заросшей крапивой тропе, еле сдерживая своё нетерпение, пробираюсь обратно. Вновь выхода к Ведовскому дому. По-прежнему вижу пустую скамью у ворот…

Стою под окном, привалившись плечом к гудящему проводами столбу, уже невзирая на то, что меня кто-то может увидеть и, конечно, поймёт, для чего здесь торчу. Смотрю с огорчением на закрытые ставни, заслонившие от посторонних таинственную жизнь в этом доме, неожиданно замечаю в одной створке ставен «глазок» от выпавшего сучка и, напрочь забыв об осторожности и недозволенности того, что я делаю, бездумно вскакиваю на завалинку, прикладываюсь глазом к отверстию и сразу же вижу Тоню, лицом ко мне стоящую у окна, перед лампой. На ней серый свитер, который ей очень идёт, тёмные косы лежат на груди, устало глядит на стопку уголке только что выглаженного белья, в руках у неё полотенце с вышитым
зелёным корабликом. И выходить ко мне даже не собирается. Осторожно стучу пальцем в ставень. Тоня испуганно вскидывает глаза, и я, как будто она может видеть меня, отшатываюсь от окна, оступаюсь и чуть не слетаю с завалинки на тротуар. Перехожу на другую сторону улицы, прячусь в тени от глухого заплота.

Теперь начинается дрожь во всём теле. Нервный я всё-таки парень. С чего бы мне, кажется, волноваться-то? Назначил свидание -стой спокойно и жди. Или боюсь, что Тоня не выйдет?

Но Тоня выходит. Нет, не выходит, а всего лишь выглядывает из-за калитки, немножко её приоткрыв. Пальтишко внакидку, словно бы вышла только узнать, кто это к ним постучался. Меня замечает не сразу. Смотрит внимательно, настороженно, словно не узнавая.
- Зачем ты стучал?
- Но мы же договорились…
- О чём?
- О том, что ты выйдешь сегодня…
- Ну вот я и вышла. Что дальше?

Теряюсь от непонятного поведения Тони, не знаю, что ей ответить на это. Для меня встреча с нею — событие, а для неё?..
- Так там и будешь стоять? — Она усмехается и выходит на улицу.
Подхожу нерешительно. Всё в голове вверх тормашками. Я торопился, весь этот день ожидал с нетерпением вечера, а Тоня как будто забыла, почему я пришёл…
И смотрит с лукавой улыбкой:
- Ну? Что будем делать?
- А что нужно делать? Пожимает плечами:
- Не знаю.
Заря угасает за крышами. Доносится гомон вечёрки, рулады аккордеона Сашки Завьялова, ритмично молотит движок у Дома Культуры.
Стоим и молчим. Не ждал я такого приёма… Тоня кутается в полы пальто, поглядывает на мою расстроенную Физиономию и снова мне кажется, что во взгляде её таится насмешка.
- Иди, если так, — говорю независимо.
- Если… как? — улыбается.
- А никак!
- У, сердитый какой. На сердитых воду возят. Кажется, так у вас говорят? — й сразу встревоженно спрашивает: — Что это у тебя на щеке?
- Ничего. Навернулся с велосипеда. — Мне не хочется ей признаваться, что расцарапал лицо на работе, чтобы она не подумала, что я плохо работаю.
- Катайся поосторожней, пожалуйста. — И опять непонятно, всерьёз она это или смеётся.

Потом берёт меня за руку и силой усаживает рядом с собой на скамейку — широкую плаху, лежащую у заплота на двух чурбаках.
- Обиделся, что ли? Хотел, чтобы я тут ждала тебя целый вечер?
- Ну почему целый вечер? Я так торопился… — Смотрю ей в глаза и всё забываю, всю обиду свою.
- Что ты так смотришь? — удивляется Тоня.
- Глаза у тебя…
- Что — глаза?
- Такие большие…
Она поднимает брови, сделав глаза ещё больше, глядит на меня точно так, как шутливо пугают детей:
- Такие?
- Да ну тебя… — Отворачиваюсь, разочарованный тем, что все мои лучшие чувства она превращает в забаву.
- Зх ты… — Она чуть заметно вздыхает, прислушивается. -Где-то гитара играет. Ты слышишь?
- И не хочу даже слушать.
- А почему? — Тоня игриво тянет меня за рукав, наклоняется, снизу заглядывает смеющимися глазами.
- Слава, ну почему?
- Да потому. Потому что ты лучше гитары.
Тоня ахает от неожиданности, громко смеётся и прикрывает губы ладошками, приглушая свой смех. Глядит на меня с удивлением:
- Правда? Всё-таки лучше?
Становится стыдно. Ну почему я такой неуклюжий? Почему не могу откровенно признаться в своём отношении к девушке? Тоня видит моё замешательство и выручает меня:
- Расскажи что-нибудь.
- Что тебе рассказать?
- Что-нибудь интересное.
- А что — интересное?
- Всё равно. Что-нибудь.
Мне непонятно, зачем обязательно нужно что-то рассказывать? Да неужели встречаемся для того, чтобы только болтать? Хочется вновь пережить ощущение нежности — той, что возникла вчера и так неузнаваемо изменила меня! Для меня это — главное. А всё остальное …
- От тебя пахнет лесом.
- Смолой, — поправляю я Тоню.
- Ну и как вы сегодня работали?
- Да так… — как всегда.
О работе мне вовсе не хочется говорить.
- Полдня потеряли… Зато, как приехал твой батя, ты знаешь, как всё закрутилось!
Я оживляюсь.
- Его уважают. Ты знаешь, как о нём говорят!
- А как о нём говорят?
Тоня смотрит мне прямо в глаза, крепко сжав руки, насторожившись, как будто готова услышать что-нибудь неприятное.
- Ну… что он добрый, внимательный, весёлый такой…
- Весёлый? — В её голосе слышится горький оттенок.
- А разве не так? — спрашиваю с сомнением, осторожно, видя, как Тоня поёжилась, глядя куда-то мимо меня,
- Видел бы ты, каким он приходит домой… — отзывается Тоня глухо и неохотно. — У вас тут весёлого мало.
- Конечно, у нас не Москва, не Иркутск… — замечаю ревниво, даже с обидой.
Тоня, скосив глаза на меня, усмехается, не ответив.
Пожимаю плечами:
- А чем вам здесь плохо?
- Ты знаешь, какая у нас квартира была?
- А тут — целый дом. И усадьба какая!
- Усадьба… Если бы он сам не напросился сюда…
- Тогда мы с тобой никогда бы не встретились.
- Ну и что из того?
И сразу же что-то заныло в груди, мне показалось, что я на какое-то время оглох. Тоня кладёт ладонь мне на пальцы:
- Прости.
И неожиданно гладит меня по щеке, но тут же испуганно ойкает, нащупав царапину.
- Больно?
- Наоборот.
- А ты мне наврал, что свалился с велосипеда? Признайся, наврал? Ведь на работе лицо расцарапал?
- Ну, на работе, а что?
- Ох, Славка, Славка… Ещё хорошо, что глаз не задело.
- Чего тут такого? Хуже бывает.
- Да, это правда. Бывает и хуже…

Мне кажется, Тоня не договаривает чего-то, думает о чём-то своём, что-то гнетёт её, но спросить не решаюсь. Тоня встаёт.
- Уходишь?.
- Сегодня мне долго нельзя.Беру её за руку:
- Тоня…
- Пусти.
Но я не хочу отпускать её. Крепче сжимаю тонкие пальцы.
- Мне больно.
Глядит на меня, не мигая. Взгляд отчуждённый. Снова полезла моя неуклюжесть. Не глядя на Тоню, прячу рукив карманы и отворачиваюсь. Она усмехается:
- Как ты легко обижаешься. Прямо как девочка.
- Да не обиделся я… — Хочется, правда, сказать, что сегодня она почему-то равнодушна ко мне и что это действительно очень обидно, но вместо этого спрашиваю:
- А почему ты не ездишь с нами на стройку?
- Что? Почему я не езжу на стройку?.. — Тоня даже теряется от неожиданного вопроса, чертит носком сапога по земле. — А что мне там делать?
- Как это что? То же самое, что и всем. Была бы там вместе с девчатами. Они на уборке сучьев работают. Там хорошо. Речка, лес, ягоды всякие… Честное слово, красиво.
- Нет, не могу.
- Почему?
Тоня не отвечает, кутается в пальто.
- Замёрзла?
- Горло болит третий день.

Я поднимаю воротник её пальтеца, укрываю ей горло и вдруг. Сам понять не могу, как это случается — я обнимаю её! Тоня стоит неподвижно и напряжённо, скрестив на груди холодные руки, и ждёт, что я сделаю дальше. А ничего я не сделаю. Буду стоять так, не шелохнувшись… Кажется, Тоня должна меня оттолкнуть. Но не отталкивает. И я, осмелев, прижимаю Тоню к себе.
- Славка, не надо… не надо… — слышу слабый умоляющий шёпот около уха и чувствую Тонины руки у себя на груди. Она упирается ими к просит: — Пусти… Славка! Ты слышишь? Опомнившись, отпускаю её. Голова идёт кругом.
- Тебе надо выспаться, — усмехается Тоня, опасливо отступая.-Ты сегодня устал. Вон как тебя шатает… иди-ка ты, парень, домой.

Шагаю по тротуару не зная куда, спотыкаюсь на ровных досках, будто пьяный, сердце подскакивает в груди, как лягушка. Нет, это неправда — я’не устал. Чувствую в себе столько силы, столько от¬ваги, что мне сейчас всё нипочём! Со мной сегодня лучше не связываться. Жаль, что никто и не пытается «связаться» со мной — у каждого своих дел хватает. Откуда-то слышатся возбуждённые голоса:
- С каких это пор ты стала такая?
- Отстань!
- Да погоди ты…
- Отстань, говорю!
Становится тихо, потом, чуть не сбив меня с ног, проносится на велосипеде взъерошенный Пашка Зубцов. От злости он даже не узнаёт меня. За ним появляется Зина. Меньшова. Стучит каблуками по тротуару, придерживая косынку у горла, голову опустила — видно, что девушка находится в расстроенных чувствах, никого не замечает вокруг и, только подойдя совсем близко ко мне, испуганно отступает:
- Ой, кто это?
- Я.
- А… это ты… — Она облегчённо вздыхает, разглядев наконец меня в темноте.
- Чего это Пашка так разозлился?
- А ну его к чёрту! Прилип, как берёзовый лист, отвязаться от него не могу.
- А вы разве больше не дружите?
- Глаза бы мои его не видали! Так и передай дружку своему. И уходит.
Стало быть, Пашка не на шутку обидел её, если уж такая робкая девушка возмутилась. А вот у нас с Тоней никогда ссор не будет. Я в этом совершенно уверен.

Далее
В начало

Автор: Соловьев Юрий Васильевич | слов 7194


Добавить комментарий