ОЙ ВЫ, НОЧИ, МАТРОССКИЕ НОЧИ…

Юрка Пацаев — музыкант настоящий. И отец у него — музыкант. Они — аж из самой Москвы. А почему они к нам приехали, я толком не знаю, хоть Пашка и говорил, что Юркиного отца, Никодима Афанасье­вича, будто бы выслали к нам за какие-то враждебные действия. Но в это мне что-то не верится — уж слишком он кроткий на вид и даже какой-то пришибленный — и уж, конечно, ни на какого врага не похож. А Юрка молчит, уклоняется от назойливых разговоров, и я не расспра­шиваю его о причинах столь странного и неожиданного приезда их в нашу забытую богом сибирскую глухомань.

Живут Пацаевы в Доме Культуры, на втором этаже, где рядом с библиотекой для них освободили кладовку, и временами оттуда из рас­пахнутой форточки слышатся звуки тоскующей скрипки, такой непривыч­ной в нашем селе, что женщины останавливаются на улице, слушают и вздыхают, жалея несчастного музыканта. Отец Юрки болен. Он пьёт. А мать умерла. И Юрка заботится об отце, бегает с кастрюлькой в столовую за обедом, покупает в раймаге курево, водку и сам лихо ку­рит, а всё свободное время терзает баян, такие волшебные трели пу­скает — заслушаешься! Сашка Завьялов с появлением Юрки сразу как-то поник, стушевался, в клубе уже не рискует играть, аккордеон его снова пиликает лишь на вечёрках — робко, застенчиво, — а из кла­довки несутся каскады аккордов.

Иногда Никодим Афанасьевич сам появляется в столовой в ветхом костюме, сереньком галстучке, тощий, сутулый, с помятым, нездоровым лицом и добрым стеснительным взглядом, — войдёт осторожно в столо­вую, с ним поздороваются, он улыбнётся ответно, снимет давно поте­рявшую форму кепчонку, примет на людях стаканчик, ни с кем не всту­пая в беседа, выйдет, погреется у столовой на солнышке, одиноко по­курит. Решившись, зайдёт в магазин, купит там поллитровку и снова неспешно плетётся в кладовку, откуда несутся рулады баяна.

А дома, отпив ещё из бутылки, он вдруг становится злым, даже яростным:
-  Форте! Стакатто! Синкопа! — выкрикивает он тонким голосом, стоя над Иркой, и мне непонятно, о чём он кричит, но Юрка его пони­мает, опять повторяет сначала, волнистые светлые волосы свешиваются ему на глаза, прилипают ко лбу, но некогда их откинуть, поправить — не до того. Отец резко щёлкает пальцами, всё подгоняя и без того стремительную игру, голова его дёргается при этом, длинные с про­седью волосы мотаются по злому лицу, он громко подстукивает стоптан­ным каблуком солдатского башмака, на мятые брюки падает пепел от папиросы, он этого не замечает, командует:
-  Форте! Стакатто!
Музыку Юрка играет совсем незнакомую — классику. Я узнаю от него про Бетховина, Скрябина, Вагнера… То есть, не то чтобы я не слышал о них, но эти фамилии звучали всегда для меня отвлечённо — ну просто известные люди в ряду знаменитых людей, — теперь же я слышу их музыку рядом,, её извлекают из-под клавиш баяна Юркины пальцы. Ноты для Юрки отец переписывает из большого потрёпанного альбома в самодельный блокнот. Интересуюсь, зачем переписывать, ес­ли они уже напечатаны? И Юрка мне объясняет: отец перекладывает му­зыку для баяна. Оказывается, не так-то всё просто. Да, музыка для меня — тёмный лес.

Отец придирается к Юрке, сердится на него — и мне опять непо­нятно, как можно сердиться на виртуозное исполнение? Но Юрка всё терпит, принимает как должное придирки отца и с потным лицом, скло­нившись над клавиатурой, частит по многочисленным кнопкам послушны­ми тонкими пальцами, кидает их сверху вниз и обратно — и снова и скова, буксуя, долбит одно и то же проклятое гиблое место, его баян уже не просто играет — он грозно рычит и ревёт, как разгне­ванный зверь, становится непохожим на привычный баян, звучит в пальцах Юрки, как целый оркестр! Вот где оно — настоящее-то искус­ство! Но как непросто оно добывается! Юркины пальцы мелькают так быстро, что уследить невозможно: только что были на самом верху — и вот уже катятся вниз, касаясь податливых клавиш, но Юркин отец всё ещё недоволен и, дёргаясь телом, кричит:
-   Форте! Стакатто! Стакатто!
Когда же у Юрки что-то там получается, Никодим Афанасьевич наливает в стакан, выпивает, снова закуривает — и по глубоким мор­щинам на впалых щеках тихо катятся слёзы и застревают в отросшей щетине. Костистые пальцы дрожат, голова опускается — он весь погру­жается в музыку или во что-то ещё, недоступное мне…

Лет ему, кажется, не более сорока, но выглядит он на все шестьдесят. Длинный, одно плечо выше другого, пряди волос печально свисают по обе стороны изъеденного оспой лица, пиджак на нём с чу­жого плеча, синяя рубаха в полоску с обтрёпанным воротом, но, как всегда, с серым галстуком, а иногда даже с «бабочкой». Бабочка эта в диковинку нам, однако без галстука или бабочки Никодима Афанась­евича трудно представить, несмотря на его обветшалый костюм и гру­бые башмаки, зашитые сбоку суровыми нитками.

В селе уважают его, хоть он и пьяница. Бабы судачат о нём:
-   Душа человек. А вот пропадает.
-   Да, видно, жизнь поломала его…

А Юрка совсем не похож на отца. Невысокого роста, с озорными глазами, курносый, весёлая ямочка на подбородке. Только приехал, сходу завёл шуры-муры с сестрой Мишки Люськой. Неважно, что Люсь­ка взрослее его — это его совсем не волнует. И Люську, по всей ве­роятности, тоже. Случается, Юрка остаётся у неё ночевать — благо, Люська живёт в отдельной хибаре, одна. Он признаётся, что мог бы и жениться на ней, да школа мешает, нельзя. О том, что ещё нет восем­надцати, Юрка умалчивает. Время — не деньги. Деньги уходят, а время приходит. Юрка смеётся, забавно подёргивая нижней губой, и пятернёй поправляет свои светлые волосы. Парень красивый, лёгкий, весёлый — что говорить, городской, в общем, парень, столичный. Вот бы таким стать когда-нибудь…

Не скажешь, что мы особенно как-то сдружились. Мешает сближению, несмотря на обманчивую искренность Юрки, какая-то его странная зам­кнутость, порой настороженность, отчуждённость, когда речь заходит о подробностях его биографии. Однако я часто бываю в кладовке Пана­евых, слушаю музыку, бесконечные гаммы, и не перестаю удивляться Юркиной игре на баяне. А Юрка играет, не обращая внимания на меня, до полного изнеможения, и только по нотам. Он и брата моего научил нотной грамоте, и вот как раз Юрка и Митька внезапно сдружились — тем более, что братан не лезет к нему с излишними разговорами, инте­ресует его только музыка. Услышав однажды  настоящую игру на баяне, пришёл он и встал на пороге кладовки, внимательно глядя на быстрые Юркины пальцы, летающие по клавиатуре баяна, пока Никодим Афанасьевич не спросил:
-   Что, мальчик, нравится музыка? Митька кивнул
-   Хочешь учиться?
-   Угу.
-   Тогда заходи. И Митька вошёл.
А Никодим Афанасьевич с Юркой, уразумев что-то в Митьке, серьёз­но взялись за него, и уже через несколько дней он играл на гармошке не хуже нашего отца — даже лучше. Отец это сразу заметил и больше не брал в свои руки гармонь, а Митьке купил настоящий баян, который числился в раймаге без спроса. Пускай сын играет, уж если у него ока­зались такие способности!

Да, Митька, наверное, талантливый в музыке. Ноты читает сво­бодней, чем книгу. Пытался и я играть на баяне, но… лучше не вспоминать. А брату даётся вся эта музыка без напряжения. Знал ли он сам о своём музыкальном таланте? Гармошка отца ведь стояла на самом виду, отец то и дело играл на гулянках, но Митька к гармошке той был равнодушен. А стоило только услышать баян, как зазвучало в нём что-то, не смог устоять — нелюдимый, угрюмый, пришёл и застыл на пороге кладовки. Теперь он упорно, как Юрка, долбит и долбит, разминая послушные пальцы. Вот это братан у меня! Ну, кто б мог по­думать! Ведь трудный был парень — драчун, вечный двоечник, из ого­родов соседей таскал огурцы и подсолнухи, как будто свои чем-то ху­же, бедная мама замучилась с ним. И вот вам, пожалуйста! Сам человек изменился, совсем утонул в своей музыке, и в школе стал лучше учить­ся, и жалобы на него прекратились. Ходит за Юркой как: тень, предан­но глядя на друга. Пробуют они вместе играть, в два баяна, дуэтом, но только, конечно, не классику, а что-то попроще — там, танцевальное или песенное — и у них получается!

Мишка — в восторге. Однажды в фойе, где обычно друзья репети­руют, у него созревает идея: поставить на сцене Дома Культуры музы­кальный спектакль. А что? Он видел во Владивостоке, водили их экипаж в оперетту.

Ирка хохочет:
-   Ты, Миша, оригинал. «Летучую мышь» — под баян! А может быть, «Сильву»? Или «Кармен»?
-   А что? Как два пальца обрызгать! При всех инфузориях…
-   Ну, если так хочется, есть одна пьеса. «Свадьба с приданым». Эту мы ещё можем осилить. Должна быть в нашей библиотеке.
-   Полундр-ра! — Мишка несётся в библиотеку, на бегу напевая: «Мы ворвёмся ночью в дом, мы красотку украдём…» /Репертуар у него исключительно из кинофильмов трофейного фонда/.

Лестница ахает и натужно скрипит под его башмаками, грозя обвалиться. С помощью бывшей моей одноклассницы Ложкиной /Катя оставила школу, устроилась в библиотеку вместо уехавшей к дочери в Тулун тёти Паны, потому что у Ложкиных пятеро ребятишек, мал мала меньше, а отец их недав­но скончался от старых ранений/ Мишка разыскивает пьесу в журнале и на долгое время затихает над нею в фойе у окна, окутавшись дымом, всхохатывая:
-   Нор-рмально!
Что означает, конечно, что у Мишки рождаются новые, ещё нико­му неведомые идеи.

Так и случается. Опять ежедневные репетиции, спевки, морские команды. Но Мишка уже только делает вид, что командует. По сущест­ву заправляет работой Юрка Пацаев. Тихо, спокойно, немногословно:
-   Начали… раз! Начали… два! — Знает все мизансцены, дви­жения, жесты, всем всё понятно, легко, сольные партии репетирует Юрка отдельно, без посторонних. В спектакле он будет сам петь и играть на баяне — а кто из нас может одновременно петь и играть, кроме Юрки? Не Мишка же. И вообще тут «искусство» на уровне его печально известной «сатиры» уже не проходит. На репетициях он бо­льше не появляется. Видимо, понял, что он здесь не нужен.

Однажды встречаю его угрюмо стоящим около кинобудки и подхожу, хотя замечаю, что он еле держится на ногах: с утра уже выпил Становится жалко нашего худрука:
-   Пойдём, я тебя провожу.
-   Я не Негоро! — выпятив грудь, цитирует Мишка артиста Астан­гова из недавнего фильма. — Я капитан Себастьян Перейра! Негоци­ант!
-   Понятно. Идём.
-   Изгоняете? К-кореш! Тебя я всегда за человека считал! — И неожиданно отталкивает меня. — Лы-си-ков!
Подняв указательный па­лец с кривым, сбитым ногтем, прикрыв воспалённым плёночным веком затуманенный глаз, мечтательно слушает, как задушевную музыку, это значительно произнесённое «Лы-си-ков».
-  Понял? Меня ещё вспомнят. Не раз!
-   Вспомнят, вспомнят, конечно. Пошли.
-   Я не Негоро… я капитан Себастьян… — Он что-то ещё бес­связно бормочет и вдруг как-то жалобно всхлипывает,

С годами я приду к убеждению, что в Мишке был спрятан какой-то талант, который так и не смог проявиться. Хотелось ему воспарить над обыденной жизнью, украсить её, сделать праздничной. Он, возмож­но, догадывался, что ему не хватает культуры, образования, вкуса, однако учиться уже было поздно, к тому же был болен язвой желудка и пил, несмотря на болезнь. Мучился тайно, переживал, но перепрыг­нуть себя он не мог. Считал, что сойдёт: неизбалованному сельскому жителю наша убогая самодеятельность — и то была праздником. Чего же ещё-то? Лы-си-ков! Не было у него конкурентов во всём районе. Не раз уж пытались уволить его за сквернословие и за пьянство — не выш­ло. Клялся, божился, что больше не будет, просил, умолял, даже пла­кал, готов был стать на колени — лишь бы не выгоняли, оставили на любимой работе.
-   Чего вы хотите? Чтоб Лысиков спился? Сами толкаете? Мало у вас алкашей? А где вы другого найдёте?
-   Да, это верно, — отвечали ему в исполкоме, куда его уж не раз вызывали и прорабатывали. — Таких алкашей поискать…
-   Да я не об том! А культура? Кто её будет подымать на селе? Мат-ть их туды-рас туда…
-   Вот, вот, товарищи, слышите?

Заврайоно, пушистая, чистень­кая, седенькая старушка в старомодном пенсне Фаина Борисовна в него­довании вскакивала и обращалась к председателю исполкома Белобородову: — Кондратий Иванович, да что же это такое? Он даже здесь позво­ляет свои выражения!
-   Больше не буду! — Мишка пугался, бил себя кулаком в полоса­тую грудь. — Больше не буду, клянусь! Ленточки с бескозырки отрежу!
-   Я вам не верю, — сурово сверкало пенсне.
-   Гад буду — больше не буду!
-   Слышите? Слышите? И это работник культурного фронта!
И Мишка сникал, не в силах унять свои чувства, тоскливо смот­рел сквозь окно исполкома на клуб, грузно маячивший на возвышении, на эту «храмину искусства», как наш худрук окрестил Дом Культуры и вне которого не представлял своей жизни.

Белобородов вздыхал, обременённый уборочными работами, и раз­водил огорчённо руками над заваленным сводками рабочим столом:
-   А может, ещё раз поверим товарищу Лысикову? Я не настаиваю, однако уборочная идёт. Райком только что вынес решение о создании культбригад. Колхозы кому-то надо обслуживать. Кто-то ведь должен этим заняться. Вот и проверим товарища Лысикова на деле. А желание у него, кажется, есть.
-   Да я в гроб расшибусь, товарищ Белобородов! Да нам как два пальца… Свистать всех наверх! — Сияющий и торжествующий, Мншка стоял посреди кабинета, готовый в приливе энтузиазма немедленно мо­билизовать в культбригады хоть всех исполкомовцев вместе с Фаиной Борисовной, и улыбался железной улыбкой. — Сделаем вам уборочную, Кондратий Иванович! При всех инфузориях и квитанциях!

Ну, что тут поделаешь? Фаина Борисовна предупреждала:
-   Увидите, мы ещё нахлебаемся с ним. Прошу записать моё мнение. Мнение Фаины Борисовны, конечно, записывали, но бравый худрук побеждал. Но причине отсутствия клубных работников, и Мишка уверо­вал в то, что он здесь навечно назначен полпредом искусства. И вдруг появляется Юрка Пацаев и властно берёт в свои руки наш клуб, не получая за это зарплаты, переворачивает всё здесь вверх дном. На сцене теперь не только ученики старших классов, но и дояр­ки, учётчицы, счетоводы, учителя — приходит и Владимир Филиппович и Николай Семёнович, и Вероника Сергеевна со своей неизменной гита­рой, — и даже суровая бабка Ершиха приковыляла попеть в нашем хоре, и голос у бабки Ершихи оказался высоким и молодым.

Всё, что мы делаем под руководством Пацаева, нравится нам. И публике — тоже. Весело, ярко и заразительно. Самим нам, без Юрки, такое бы не одолеть, и Мишке теперь не «замастырить» концерта, его творчество кончилось. Обидно ему терять свою славу, да уж ничего не поделаешь…

И Миша сломался. Тихий какой-то он стал в последнее время. На­ши концерты принципиально не смотрит и с вожделением вспоминает зо­лотые денёчки, когда он под хохот потрясённого зала распевал «сати­рические» частушки. А что здесь сейчас? Медузы, а не артисты. Дом престарелых. Одни предрассудки и пустяки. Он крутит кино, не появ­ляясь из кинобудки, да запускает свои «пузыри», и лишь иногда доне­сётся из будки нечаянный гром опрокинутой стопки железных коробок из-под киноплёнки и взмоет как всплеск оскорблённой души:

Ой вы, ночи, матросские ночи!
Только море да ветер вокруг…

И вновь — тишина. Слышен лишь стрекот проекционного аппарата.

Далее
В начало
 

Автор: Соловьев Юрий Васильевич | слов 2296


Добавить комментарий