ЗАПАХ РАННЕГО СНЕГА

На дамбе вбивают сваи — школьникам там пока делать нечего.

А наша семья покидает тот дом, в котором прошло моё детство. Отныне да будем жить не в казённом, а в собственном доме. Отец ку­пил его у плотника Михаила Потапова. Дом крепкий, добротный, со стайкой и сеновалом, с двумя огородами — чего ещё надо? Но дело даже не в этом. Улица наша Советская, а на параллельной, на улице Ленина, виден от нас райкомовский дом — и в нём живёт Тоня. Наши дома обращены друг к другу дворами и огородами, и огороды смыкают­ся, разделённые жердевым забором. Случайно, конечно, оказались мы с Тоней в соседстве, но в этой случайности я нахожу знак судьбы.

Мне видно, как Тоня заходит в свой огород, склоняется к грядкам, отыскивает в ботве созревшие огурцы, кидает их в белую миску. Так хочется окликнуть её, поприветствовать и сообщить приятную новость, что мы с ней отныне соседи, но не решаюсь. И всё-таки интересно, видит она меня сейчас или нет? Но Тоня вопре­ки моим ожиданиям не оборачивается, с наполненной миской уходит во двор, скрывается в доме.

Ну что ж, и за это спасибо судьбе. Во всяком случае я смогу теперь видеть Тоню почаще. Так пусть же и она увидит меня. Хва­таю тяжёлую тяпку, вхожу в огород и принимаюсь окучивать карто­фельные кусты. Работаю очень прилежно, надеясь, что Тоня в этот момент наблюдает за мной.

Однако наблюдает не Тоня, а мама.
-   Ой, Сла-авик… Ты это чо? — смеётся она, выходя на крыльцо во время моей сверхударной работы. — Нанялся, что ль, к Миха­илу?

Вот дурачина! И как я забыл, что нынешний урожай в огороде не наш? Ведь наш там остался, откуда мы переехали.
-   Чего ты, сынок? — А глаза у мамани как у девчонки — смеш­ливые и плутоватые. Как на довоенных её фотокарточках. Конечно, она догадалась, с чего это я полез не в свой огород, и явно ра­зыгрывает меня. — Ни с того, ни с сего на чужую картошку накинулся
-  Да это я так… для тренировки.
С досадой швыряю тяпку во двор._
-  Ну-ну, разве что… — и мама, скрывая улыбку, уходит.
Да, трудновато становится жить. Куда-то пропала естествен­ность моего поведения, а вместо неё появилась нелепая нарочитость в поступках.

Через распахнутое окно слышно радио, задушевно поет о пшенице, что  стояла стеной на колхозных полях. Ещё о том, что за рекой в посёлке «Моя любовь, моя судьба живёт…». Моя-то живёт совсем рядом, всего через два огорода. Стоит лишь мне посмотреть в её сторону — и я, может быть, сразу увижу  её.

Долго и терпеливо сижу у окна, смотрю на пустой двор Беловых. Но дом у них словно вымер. Никто не выходит, там тихо и пусто.

Мне этот райкомовский дом снился нынешней ночью. Правда, он только снаружи казался таким, какой есть — осанистым, прочным, с потемневшими стенами, с глухими воротами. Внутри же он оказался вовсе не домом, а настоящим дворцом — с огромными залами, витыми колоннами, гранитными лестницами, спирально ведущими в беспотолоч­ную высь, с благозвучной таинственной музыкой, доносившейся неиз­вестно откуда… Затеряно бродил я в необъятных пространствах дворца, oсвещённого молочным сиянием, исходившим из мраморных стен, блуждал в лабиринтах его переходов и галерей, никого не встречая в бесчисленных помещениях, громко звал Тоню, зная, что она где-то здесь, в этом самом дворце, но Тоня не отзывалась — и только одинокий мой голос безнадежно и гулко катился в загадочной пустоте, замирая вдали без ответа, да где-то мерно и звонко пада­ли капли… Наконец я оказался в большом круглом зале со множест­вом закрытых дверей и высокими окнами, прикрытыми ставнями, сквозь щели в которых солнечный свет ложился на каменный пол прямыми полосками. Я чувствовал, что Тоня находится за одной из дверей, где-то рядом, и знал, что дальше этого зала ходу мне нет, пока я не вызволю Тоню из заточения. Только бы не ошибиться мне дверью, открыть именно ту, за которой находится Тоня, потому что за всеми другими меня ожидает погибель. Я сделал шаг наугад к одной из две­рей… и проснулся, не ведая, что меня там ожидало.

И долго потом, лёжа во тьме рядом с Митькой, которому сни­лись его безмятежные детские сны, размышлял, что бы всё это значило? Наша бабушка говорит, что сны не приходят напрасно, что — это предвестье судьбы и только правильно нужно их разгадать. Суе­вериям я не подвержен, но всё же лежал и гадал: о чём же предуп­реждал меня этот сон? Какую загадку заключал он в себе? шуршал мелкий дождь по крыше сеней, и под его ровный шорох я вспоминал подробности сна, стараясь докопаться до сути, но, так и не доко­павшись, снова уснул в надежде ещё раз увидеть волшебный дворец, но больше мне, к сожалению, ничего не приснилось…

С небес палит солнце. Спасаясь от зноя, куры зарылись в пыли. Наверное, будет гроза.

В доме Беловых наконец открывается дверь, и на крыльце появ­ляется Вера Андреевна. Она в своём неизменном плаще, несмотря на жару, с хозяйственной сумкой, опять возвращается в дом, что-то говоря на ходу невидимой Тоне, снова выходит, скрывается за ка­литкой. Чувствую, что вот-вот… сейчас выйдет Тоня. И Тоня вы­ходит. Несёт в напряжённых руках эмалированный таз, подходит к помойке, выплескивает мутную воду — стирала, должно быть, — и останавливается устало, вытерев руки о фартук, убрав с лица во­лосы. Жмурясь, смотрит на облако, туда, где журчит невидимый жа­воронок. Она любит свет, любит небо, думаю я. И снова мне хочет­ся окликнуть её, но как это сделать после того что случилось? После всего, что в запальчивости наговорил ей тогда? Я вспоминаю поникшие плечи и выступающие лопатки на её худощавой спине и по­нимаю теперь, что чего-то я в Тоне не угадал. Чёрт меня дёрнул за длинный язык — не смог удержаться и промолчать! А Тоня в тот день была так весела, беззаботна, она мне доверилась, со мною ей было легко, потому и шутила, смеялась, дурачилась — и я же ей сделал больно. «Уж лучше бы вы не приезжали сюда!» Вот, это са­мое. Да, эта фраза всё изменила. После неё Тоня сжалась, поникла, как будто её ударили из-за спины, и ушла…

Скоро начнутся занятия в школе. На стройке работаем последние дни. Мы укрепляем берег у дамбы, цементируем плотно уложенный ка­мень, ремонтируем подъездные пути, переплетаем проволокой торчащие из вязкого дна концы вбитых свай. Работа привычная, но всё же вы­матывает нас до полного изнеможения. Попробуй-ка покрути эту про­волоку вручную, потаскай целый день носилки с цементом и мокрым песком… Иван Перевала, зная, что через несколько дней он будет вынужден отпустить нас, школьников, со строительства, — а нас без малого пятьдесят человек, — поторапливает, стараясь закончить зем­ляные работы до начала занятий. И в этом ему с усердием помогает секретарь комсомольской организации школы Василий Сухих, мой одно­классник. Он из Добчура, самой отдалённой деревни нашего района. В Добчуре есть лишь начальная школа, однако Василий — парень на­стырный — всё же решил продолжить учёбу, затем и приехал в райцетр, живёт в интернате, и всё своё свободное время посвящает за­нятиям — не до прогулок ему, не до танцев, как некоторым другим,-и в конце концов добивается своего: становится круглым отличником. Он очень серьёзный, старше всех в классе, скоро ему предстоит ид­ти в армию, поэтому Васькой, к примеру, никто его окликать не решается. Тем более — давать ему прозвище, как всем остальным.
- Василий! — кричит ему Пашка. — Эксплуататор, дай отдохнуть!
- Авось поднатужимся, — невпопад отвечает Василий, хватаясь за ручки носилок.
Ему-то что! Он хоть и маленький ростом, но плотный, здоровый, двужильный какой-то, ломит как трактор, пыля сапогами, красная шея выгнута в напряжении, в ранних морщинах копится мутная влага, стекает на рыжие брови и загорелый, облупленный нос, губы добрые, пухлые, оттопыренные, но вдавленные глаза из-под нависшего лба -со взглядом колючим, упрямым. «Авось поднатужимся» — это его лю­бимая присказка. Вот бы Василия нарисовать!

Но рисовать теперь некогда. Как заведённые, отупев от уста­лости и задыхаясь во взбаламученной сапогами пылище, бродим с носилками туда и сюда, руки жжёт и саднит, всё тело выламывает ноющей болью, шея горит от комариных укусов… Была бы лишь польза от нашей работы — тогда и трудов никаких нам не жалко. Что ж, можно и поднатужиться, мы с детства привыкли трудиться. Ведь сколько земли перелопачено за военные годы и в огороде и в поле, а сколько напилено и переколото дров — работа нам дело привычное. И мошкару эту можно терпеть. И даже мат Перевалова — в дых и поддых, в крестовину, в пиратское царство — нисколько не обижает, а, наоборот, веселит, помогает работать, подхлёстывает. Все понимают, что Перевалов ругается не со зла, не для себя же стара­ется и, может быть, больше других болеет за общее дело. Не толь­ко командует, но и сам то и дело хватает лопату, кидает в носил­ки тяжёлый песок — и всё ему кажется, что помалу наваливаем, по­крикивает:
-   Что, осознали теперь, короеды? Коммунизм не из воздуха делают!
Однако, взглянув на меня, он задерживает лопату с песком на весу и почему-то не добавляет в носилки, нетерпеливо мотает се­деющей головой:
-   Пошёл, не задерживай! Туд-ды её в бранденбургскую сво­лочь!
И я понимаю, что Перевалов жалеет меня.

Ношу песок в паре с Лунёнком. Тот тоже не богатырь. Через но­силки я чувствую, как сильно дрожат его руки, носилки покачивает, всё чаще мы спотыкаемся, неодолимо хочется лечь, вцепиться в су­хую каменистую землю онемевшими пальцами и лежать неподвижно, пока земля не впитает до капли скопившуюся в теле усталость…

Да, дядя Ваня, вы правы: коммунизм не из воздуха делается. Это мы теперь знаем.

Вернувшись со стройки, опять, как и все эти последние дни, не могу удержать себя дома. Казалось бы, после такой напряжённой работы я должен бы упасть и заснуть крепким сном, но успеваю лишь наспех перекусить, как неподвластная мне, неуёмная сила выносит меня из дому и увлекает далеко за село.

Несчастный мой велик! Ты-то при чём? За что ты страдаешь? И за какие грехи заполошный хозяин гоняет тебя, заставляя терять по дороге последние гайки, болты, в тебе всё грохочет, скрипит, по­мыть бы тебя, подтянуть сочленения, смазать — да где там! Времени, видишь ли, нет, инструменты куда-то пропали, а самое главное — до тебя ли теперь? У хозяина есть дела поважнее. Он думает, как бы ему замириться с подругой. Ведь, кажется, проще простого: подойти к дому Тони, каким-нибудь образом вызвать её, посмотреть ей в гла­за, попросить извинения. Но… В этом всё дело. Как я взгляну ей в глаза? Теперь это стало намного труднее.

Упираюсь ладонями в край каменистого берега, жадно глотаю студёную воду. Что-то никак не могу я сегодня напиться. Где-то поблизости из речной глубины бьют ключи — вода ломит зубы. Тече­ние быстрое, щёки приятно щекочет игривой струёй, я погружаю лицо по самые уши и наслаждаюсь воркующим близким журчанием…

Сижу у реки в каком-то бездумном оцепенении, укрывшись от всех за селом в прибрежной черёмухе, и наблюдаю за тем, как день постепенно тускнеет, стекается к точке заката. Заречный отрог, как бы придвинувшись, нависает над берегом, река утихает — и толь­ко по редким воронкам на гладкой поверхности можно представить стремительность, силу её немого течения.

Красивая река наша. Течёт она куда-то на север, вливается где-то в Оку, а уж та у города Братска впадает в красавицу Ангару. Вот такая у неё География. Я с ней подружился ещё малолетком, ко­гда научился в ней плавать, а уж когда переплыл её туда и обратно, а ширина реки метров триста, не меньше, — то, можно сказать, по­роднился.

Медленно тянется пар над рекой, пространство как будто сжи­мается, звуки села на изгибе реки становятся ближе, отчётливей, беспрепятственно катятся над гладью вода. Слышу хриплый отрыви­стый лай, мычанье коровы, стук черпака — это старый Ходат, за­гнав водовозку в реку, наполняет деревянную бочку, — кто-то гром­ко, визгливо смеётся. У сельсовета включили трансляцию — радио сообщает о ходе строительства Волго-Донского канала, после чего начинается бодрая музыка. «Но, милая! Н-но!» — умоляет кобылу Ходат, усилием в голосе помогая исполкомовской кляче вывезти полную бочку на берег, мокрая галька хрустит под колёсами, по­возка натужно скрипит. Ровно молотит движок у Дома Культуры, звук его — гулкий, упругий — напоминает стук сердца от долгого бега, А что там сегодня идёт? Да какая мне разница? И даже в ки­но не тянет меня, мне представляется, что по каким-то неизвестным причинам я навсегда покинул людей, живу в одиночестве вдали от села, как отшельник, и только изредка слышу его отголоски, по ним представляю ту жизнь, от которой ушёл, и у меня даже нет со­жалений, тоски и раскаяния — лишь снисходительная лёгкая грусть и усмешка. Что ж, пусть там живут, суетятся, не зная, что мир и покой одиночества рядом с природой — ни с чем несравнимое бла­го. Природа никогда не предаст, не обманет, и нет необходимости выпрашивать у неё извинений. Мы с нею едины. Недаром меняющиеся краски заката, как в зеркале, отражаясь в реке, точно так жетускнея, играют во мне, изменяя моё настроение, постепенно затя­гивая в блаженное таинство рождения ночи. Эта невидимая, неуло­вимая грань между светом и тьмой завораживает меня, и я знаю те­перь, что она существует не только снаружи, но и внутри меня са­мого, вызывая ощущение отрешённости от обыденной жизни, чего не случается днём, и как бы возносит меня над житейскими мелочами, очищает от суеты, острее осознаётся моя собственная особенность человека — неповторимого, не похожего на других, моя отделённость от окружающих, от всех остальных — и мне это радостно осознавать, сегодня я чувствую, может быть, первый раз в жизни, что я — это я, ограниченный пределами тела, и я в то же время — это весь сущест­вующий мир со своей беспредельной Вселенной!

Да, странный, должно быть, я парень, если такие внезапные мысли возникают в моей голове. Однако я в этом, разумеется, ни­кому не признаюсь и даже с друзьями не стану делиться своим. со­кровенным открытием, чтобы не подняли на смех и не сочли ненор­мальным.

И вдруг вспоминаю, что в Доме Культуры сегодня — фильм «Клятва», Я уже видел эту картину, но фильм не какой-нибудь — этот фильм о товарище Сталине! Сегодня объявлен для школьников коллективный поход на картину — да как я забыл?..

Хватаю стоящий в кустарнике велик, вывожу на дорогу и, осед­лав его на бегу, жму что есть сил на педали, аж ветер посвистыва­ет в ушах, да за спиной пузырится рубаха.

Вталкиваю велосипед через калитку в ограду — он точно, за­ученно катится прямо к забору и останавливается, привалившись к ограде, — и это немного похоже на цирк, что я видел в кино, номер мы с ним отработали безукоризненно. Бегу, запыхавшись, к Дому Культуры — он в нескольких кварталах от нас, по соседству со шко­лой. В окнах клуба темно — кино началось. И билета купить не смо­гу: в кармане нет ни гроша, да и билеты не продают, а дверь зала заперта на замок. Должно быть, кассирша Тамарка Медведева заболе­ла или ушла к своей тётке в Порожки, и киномеханик-худрук Мишка Лысиков должен был сам продавать и разрывать билеты при входе, впуская зрителей в зал, а поскольку никто, не охраняет вход в зал во время сеанса из-за отсутствия билетёрши, то он и повесил по­сле продажи билетов амбарный замок, чтоб в зал не лез кто попа­ло, и зрители будут сидеть под замком до самого окончания фильма. Что и говорить, Миша у нас остроумный.

Но как же мне быть-то? Пойти в кинобудку и посмотреть фильм оттуда? Выгонит Мишка или не выгонит? Пожалуй, попрёт. Но вопреки моим опасениям, Мишка не прёт. Мало того, даже ра­дуется моему появлению:

-   К-кореш! Кино глядеть хочешь? Швартуйся! Если зашкалит, в-возьмёшь меня на б-буксир…

Мишка качается, как внутри корабля на крутой океанской вол­не. На тумбочке вижу бутылку с сургучной головкой, наполовину уже опорожненную. Ясно, я должен помочь ему докрутить этот фильм. К счастью, учить меня, как это делается, не надо, Я знаю, через ка­кие ролики в аппарате пропускается кинолента, какую необходимо сделать петлю, чтобы звук совпадал с изображением на экране, но только под мутным блуждающим взглядом хозяина кинобудки становит­ся как-то не по себе, и руки дрожат от волнения, когда заряжаю рулон в аппарат.
-   Правильно?
-   Пра… — удивляется Мишка. — Ах ты, салага! Кто это тебя научил?
-   Фенька Косых.
Фенька крутила кино во время войны и после, вплоть до воз­вращения Мишки со службы, где он был мотористом и киномехаником по совместительству, и, зная мою любовь к кинофильмам, иногда до­пускала меня к аппарату. Она добрая женщина.
-   Кто-о? Эта Косая? — морщится Мишка. – Дз дура она. Чего она понимает в кине? Тут дело такое… не бабьего соображения дело…
Сделаем так. Ты приходи ко мне, как Чапай говорил, в полночь-за-полночь… б-будешь моим заместителем. При всех инфузориях и квитанциях. Вместе будем работать. Любишь кино? Молодец! Я тоже люблю. Бесплатно будешь смотреть. Задрай люк!

С готовностью запираю железную дверь кинобудки на крюк.
-   К нам посторонним вход запрещён. Хочешь г-глотнуть? — пред­лагает доверительно Мишка. — Как, бишь, зовут-то тебя? Нет? Ну и п-правильно. Тебе ещё рано. Юркой зовут, говоришь?
-   Славка я.
-   Пра… Тебе ещё рано. А мне в самый раз запустить пузыря. Не в-возражаешь?
Дело хозяйское, можешь пускать свои «пузыри», а я в это вре­мя кино посмотрю. Я рад благодушному настроению Мишки, его довери­тельности, тому, что так просто попал в его «заместители», значит, и впредь я бесплатно смогу посмотреть любой фильм. Но, лишь накло­нившись к окошечку в зал и ничего ещё толком не разглядев на экра­не, вдруг слышу из-за спины:
-   Чего наблюдаем в иллюминаторе? Д-дырки пошли? Пора часть менять. В-быстр-ро!
Со сменой частей у меня заедает. Мишка едва привстаёт с та­буретки, тянется длинной рукой, включает заряженный аппарат.
-   Полный вперёд! Так дер-ржать! Вырубай холостой! Зар-ряжай! Банки не путать! По номер-рам! Плёнку не р-рвать! Г-государствен­ное имущество!
Под энергичный его инструктаж меняю коробки — их много, фильм длинный, — пока идёт часть, перематываю на начало другую, некогда даже кино посмотреть. Тоже мне: «Плёнку не рвать!» Уж лучше помал­кивал бы. Своими глазами я видел не раз, как после сеанса он выно­сил куски рваной плёнки от фильма, скручивал их в тугие рулончики и, поджигая, швырял с крыльца кинобудки над головами выходящих из Дома Культуры, лента взлетала, раскручиваясь и рассыпая веером искры, девчата визжали и разбегались. «Сигнальная ракета системы Эм Лысикова!» — хвастался Мишка изобретением, а «государственное имущество» с треском горело, повиснув на проводах и освещая трепетным светом недоуменные лица людей.
-   В-вруби звук, салага!
Только теперь слышу топот и свист, крики: «Сапожник!», но где тут врубается звук, я от волнения позабыл. Что за чёрт! Мишка кряхтит, но с табуретки подняться на может. Слышу его матерщину:
-   Тебе первый выговор! После в-второго уволю! При всех инфузориях! За нанесение компро… ментации моего реноме в глазах публики! С-сапожников не потерплю!

Лихорадочно ползаю пальцами по аппарату и наконец нахожу то что нужно. И сразу что-то меняется: вся эта техническая пре­мудрость становится мне понятной до последнего винтика, весь механизм, вся работа его. Дело идёт. Меняю части одну за дру­гой, включаю трансляцию в будке — теперь мне и видно и слышно.

Да, я, конечно, мечтал ещё раз посмотреть этот фильм, но только не ожидал, что мне самому доведётся показать его людям, и оттого, что я оказался причастным к картине, к её демонстра­ции, мне начинает мерещиться, будто бы то, что происходит сей­час на экране, знакомо до мелочей — люди, события, даже места, где действуют персонажи, — кажется, всё это, возможно, когда-то случилось со мно»…

В окошко стучат. Там, за стеклом, возникает неясная физи­ономия, пятнисто освещенная сквозь киноплёнку лампой проектора, лохматая тень головы закрывает экран. В зале, естественно, то­пот и свист. Человек изображает что-то руками, но что он пока­зывает, никак не пойму: фильм идёт, как положено, всё видно и слышно, изображение в фокусе — чего ему ещё не хватает?
-   Д-достань ключ в кармане, — сонно бормочет мой строгий начальник, похлопывая красными веками. — Кому-то там надо от­лить.

С трудом извлекаю из Мишкиных клёшей увесистую связку клю­чей /сам он это сделать не в состоянии/, выскакиваю из будки, бегу к двери зала и в темноте наугад подбираю дрожащими пальца­ми ключ — ещё как назло и лампочка перед входом перегорела, — связка звенит, из зала торопят, стучат, — нако­нец нахожу нужный ключ и открываю замок. Облегчённо вздыхаю и возвращаюсь на пост,

А на экране стоит над народом, собравшимся на площади, Ста­лин. Он в свитере, в шубе, без шапки — в таком простом, непритя­зательном виде он предстаёт только здесь, в этом фильме, — слышен его глуховатый взволнованный голос:
-    Уходя от нас, товарищ Ленин завещал нам… Вслушиваюсь в каждое слово, вижу, как снег покрывает его обнажённую голову, плечи, падает на усы — и что-то поднимается в груди у меня, застилая глаза, сбивая дыхание…

Не обращая внимания на спящего Мишку, благополучно докручи­ваю фильм до конца. А вот и финальная музыка. Вырубаю проектор, включаю свет в зале. В немой тишине, воцарившейся в будке, сна­ружи слышны голоса — люди расходятся после сеанса. Не знаю, как на кого, а на меня картина произвела  впечатление — даже более сильное, чем в первый раз. Стою неподвижно — усталый, взволно­ванный. Отныне мне хочется быть намного серьёзнее, честнее и чи­ще. Хочется быть до конца положительным.

Лысиков спит, развалившись на табуретке в углу. Медленно остывает проектор,
-   Ну, я пошёл… — бормочу неуверенно и не получаю ответа, лишь Мишкины пальцы, слегка шевельнувшись, опять повисают: иди, мол, голубь, иди, не задерживаю.

Иду по селу, переполненный разными чувствами. Ведь головой понимаешь, что на экране — артисты, вот ведь и Сталина играет ар­тист, но даже и думать не хочется, что это артист, для меня – это Сталин! Я только так и воспринимаю его — не иначе. Иначе всё не­серьёзно становится, снижается впечатление от картины, от величия Сталина, а это недопустимо… Й всё же, каким чудодейственным спо­собом удаётся артистам заставить поверить в истинность тех людей, которых они представляют?
-  Привет! Ты где это шляешься? А мы за тобой заходили. Чего ты в кино не пошёл?
Витька Лунёнок, с ним Валька и… Тоня! Вот это встреча…
-  А кто же кино вам будет показывать? Мишка наклюкался и по­просил, чтобы я за него показал.
-  Ну, ты даёшь! — удивляется Витька.
-  А что? Дело нехитрое.
-  Значит, это тебе мы кричали «сапожник»? — улыбается Тоня, Она держит Вальку под руку и смотрит на меня с интересом. — А ты с этим Мишкой там… не того? А ну-ка дыхни.
Демонстративно делаю выдох в сторону Тони.
-  А ну-ка, ну-ка ещё…
Обиженно отворачиваюсь. Хотел помириться с нею, попросить из­винения, но эта ехидна, должно быть, неисправима.
-  Да ладно вам, — тянет Валька лениво. — Пойдём мы. Твой провожатый нашёлся. — Отходит от Тони, берёт Витьку под руку. — Свои отношения выясняйте без нас.

Остаёмся одни. Стоим и молчим, и неизвестно, с чего начинать разговор — уж слишком внезапно мы встретились,
-  Ну, что ты стоишь? Провожай, — усмехается Тоня,
Молча идём до Беловского дома. Тоня разглядывает меня, сдер­живая дрожание губ, чтобы не рассмеяться. Но всё-таки я ей благо­дарен за то, что вместе с Валькой и Витькой заходила за мной, что­бы вместе идти на сеанс. В дом, конечно, она не входила, заскаки­вал Витька, но это уже не имеет значения. Важно, что сделала шаг к примирению.
-   До свидания. — И руку протягивает так серьёзно и просто, как будто бы между нами ничего не случилось. — Ну что? Я говорю, до свидания.
-   Подожди,..
-   Чего же мне ждать? Ты молчишь… — Но всё-таки ждёт. Село утихает. И даже движок замолчал. Либо Мишка проснулся, либо кончилось в баке горючее.
-   Знаешь что… Не надо так, ладно?
-   Она улыбается:
-   Как?
-   Да вот так… и -  опять умолкаю, не в силах выразить всё, что я думаю. А хочется попросить её, чтобы она посерьёзнее отно­силась ко мне, к моим чувствам, но как, какими словами сказать ей об этом, не знаю.

Тоня снимает кепку с моей головы, приглаживает мою непослуш­ную чёлку:
- Эх ты, дурашка…
Голос её неожиданно нежный, печальный. Но, застеснявшись нечаянной нежности, она снова лохматит меня.
-Не обижайся.. Ты мне такого наговорил, а я, как видишь, совсем не сержусь. Если бы это сказал мне не ты, а кто-то другой, я бы не  знаю что сделала… Но всё равно, хоть ты и грубиян, ты всё же лучше других. У меня никого нет в вашей деревне, кроме тебя.
-  А Валька?
Я не успел ещё осознать значения Тониных слов, но всего меня словно тёплой волной захлестнуло.
-  Ну, Валя… Это другое.
Чувствую, что Тоня ещё что-то хочет сказать, но не решается. Потом неожиданно увлекает меня в тесный проулок, к глухому запло­ту и, резко приблизившись, взволнованно шепчет:
-  Прости меня, Славка. Характер у меня, конечно, не ангель­ский, но если б ты знал… если б ты знал, как мне здесь одиноко и страшно. Не только мне, но и маме, я знаю, хоть она и скрывает.
-  Страшно? Чего вам бояться?
-   За папку.
-   Здрасьте! Он не боится, а вы за него испугались. Чего у нас страшного-то?
-   Ну, он-то такой у нас… Одержимый. Ему всё нипочём. Борец за всеобщую справедливость.
-   Правильно. Он — большевик.
-   А ты знаешь, что этого большевика едва не исключили из пар­тии?
-   Николая Спиридоновича? За что?!
-   Тише ты…
Тоня пугливо оглядывается. — За политическую близорукость, потерю бдительности и ещё там за что-то… Так они говорили. Но это неправда!

Я потрясён сообщением Тони, растерян, не знаю, что ей отве­тить на это и нужно ли отвечать, и кто это такие   они   и почему они так говорили? Для меня Николай Спиридонович, Тонин отец, можно сказать, идеал человека — недаром у нас все его так уважа­ют.
-   Помнишь, я тебе показывала на фотографии? Алексей Михайло­вич Бобровников. В девятнадцатом году он вынес папку из окружения.
-   Как это… вынес?
-   Раненого, естественно. Совсем не умеешь слушать…
И То­ня, точно боясь, чтобы я снова не перебил её, перескакивая с од­ного на другое, рассказывает, как этот Бобровников едва не погиб, вынося на себе Николая Спиридоновича из белогвардейского окруже­ния, и после этого случая Николай Спиридонович, Тоня и Алька обя­заны ему своей жизнью; что Алексей Михайлович все войны прошёл, неоднократно был ранен, дослужился до генерала, вся грудь в орде­нах, но вот кому-то он помешал, на службе у него начались непри­ятности, потом его обвинили в нарушении воинского устава, присяги, в клевете на наш строй — что уж и вовсе ни в какие ворота не лез­ло, — он был арестован, а Николай Спиридонович не стерпел дурацко­го обвинения и, до конца убеждённый в честности и правоте Алексея Михайловича, упрямо писал кому-то в Москву и даже ездил туда, но письма его, вероятно, не доходили по адресу, да и сам он ничего не добился в Москве…

Кто обвинил неизвестного мне Алексея Михайловича, кому писал Николай Спиридонович, и почему его письма не доходили до адресата, я так и не понял — то ли Тоня в волнении не объяснила как следует, то ли что-то утаивала, то ли я сам невнимательно слушаю. Девичье дыхание опьяняет, туманит сознание — и я не могу уловить смысла Тониных слов.

- Потом из Москвы наконец-то ответили, но — не ему. И тут нача­лось! Смотри, я только тебе всё это рассказываю, — предупреждает меня Тоня испуганно, вспохватившись. Она вся дрожит, точно её охва­тило ознобом.

Беру её за руки, приближаю к себе и говорю как можно уверен­ней:
-   Тоня, не надо. У нас вам бояться нечего. Ну, что ты? Как можно честного человека из партии исключить?
-   Ты так считаешь? А ваш секретарь почему застрелился?
-   Там дело тёмное…
-   Думаешь? А за что засудили начальника стройки?
-   Ну, ясно за что. За аварию. Кто-то ведь должен был отвечать.
-   Ой, Славик! Какой ты наивный… Ещё хорошо, что пленум об­кома взял отца под защиту, а то б его только и видели! К счастью, пока всё обошлось. Отец попросился сюда, в ваш район, выправлять положение — там и обрадовались, услали подальше от центра. Но ес­ли ваша станция не заработает, то ещё неизвестно, чем вся эта ис­тория кончится.
-  Мы  постараемся.
- Вы? Вы-то да. Вы-то энтузиасты. — Тоня опять улыбается, но улыбка неискренняя, нервная, даже болезненная какая-то. — Если бы только от вас всё зависело…
-  Но мы ведь — народ!
-  Да, конечно, — соглашается Тоня, но в ответе её я слышу иро­нию.
-  И ведь всё обошлось. Стоит ли так уж переживать?
-  О, если б ты знал, что нам   с мамой пришлось пережить! Угрозы по телефону, подмётные письма, за нами следили, подслушива­ли… Мы эти письма прятали от отца, не показывали. Всего не рас­скажешь. Да и ни к чему тебе знать, — вдруг решает она. Застёгива­ет верхнюю пуговицу на моей гимнастёрке, приглаживает ладонями во­ротник. — Так что вот, дорогой. Такие дела… Ладно, пойду я.
-  Поехали завтра на стройку, — предлагаю я Тоне. — Будешь там вместе со всеми. А то всё одна и одна…
-  Куда мне! — усмехается Тоня. — Я девочка комнатная. Но, по­жалуй, ты прав. Я веду себя неприлично. В дальнейшем постараюсь исправиться.
-  Не уходи, — пытаюсь удержать её за руку, но Тоня, уже от­ступая, решительно возражает:
-  Нет-нет, надо идти. Разговорилась я тут… Ой, здесь кра­пива!
-  Не обожгись, осторожней!
-  Уже обожглась. Через чулок, а как щипет! Ты сам-то не обо­жгись там.
-  Да мне-то что!
- Бесстрашно шагаю через крапиву и, приблизившись к Тоне, пытаюсь обнять её на прощанье. Она отбегает к калитке. Но, взявшись уже за кольцо, оборачи­вается:
-  Будешь к нам приходить? — Спрашивает робко, с надеждой — и это меня особенно трогает.
-  Буду.
- Ты только, Славка, смотри, никому не рассказывай того, что узнал от меня. Обещаешь? Нам это может дорого стоить…

Я остаюсь в растерянности и недоумении. Чем-то внезапно по­веяло на меня — пугающе тёмным, гнетущим, как эта ночь без просве­та, без огонька, в которой среди темноты пробивается лишь тонкий луч света сквозь ставни Беловского дома, холодом потянуло из-за ре­ки, и сразу, впервые почуяв дыхание осени, хлынувшей с севера стужи с запахом раннего снега, невидимые кусты глухо, встревоженно зароп­тали пожухлой листвой,..
Далее
В начало

Автор: Соловьев Юрий Васильевич | слов 4652


Добавить комментарий