Глава 7. 1933-1938 годы


Город Свердловск. Самара. Балетмейстеры Сергеев Сергей Николаевич, Якобсон, приглашенный на постановку. Балеты «Конек-Горбунок», «Шехерезада», «Утраченные иллюзии».

Почему мы приехали в Свердловск? Из жаркого Тифлиса в холодный Свердловск. Хотелось чего-то нового. Театр оперы и балета имени Луначарского в Свердловске считался одним из луч­ших на периферии, и директор С.Г. Ходесс славился как прекрасный руководитель, а от директора очень много зависит. Туда приезжали лучшие артисты, дирижеры, режиссеры, художники, и даже зна­менитый В.А. Лосский ставил там несколько опер (даже таких трудных, как «Лоэнгрин» Вагнера). Балет возглавлял опытный балетмей­стер Сергей Николаевич Сергеев, как я уже писала местный со­став балета он всегда пополнял приезжими артистами балета. Нас пригласили опять втроем, но уже на положение солисток, и зарплату чуть прибавили (275 рублей), а на следующий сезон 325 рублей Жизнь там была лучше — все-таки индустриальный центр, и нам нашей зарплаты хватало. Дали нам комнатки в общежитий на Шарташской улице. (Сейчас, когда я пишу, воспоминание о Свер­дловске омрачается страшным преступлением, совершенным над царской семьей и ее приближенными. Даже доктора Боткина не пощадили, я уж не говорю о прекрасных царевнах и царевиче! К счастью, мы об этом ничего не знали и радовались новому театру и новому городу.)

Театр стоял на отшибе, недалеко от центральной улицы, а по­зади него располагалась гостиница «Урал», в которой жили мно­гие артисты. Было еще тепло, и я не боялась зимы, потому что у меня было теплое пальто с меховым воротником, которое мне до­стал Давид Георгиевич (теперь мы так его называли, ведь приеха­ли в Россию) по какому-то ордеру, еще в Тифлисе. Но это все пустяки, а вы представьте себе нашу радость, когда узнали о при­езде нашего друга Бадридзе на постоянную работу, а не на гастроли. Вот это чудо! Приехать в чужой город и встретить там близкого человека, дружба с которым продолжалась долгие годы. С ним была молоденькая жена — Женечка, моего возраста — очень красивая и умница, сразу видно было. Она не отгоняла от своего знаменитого мужа поклонниц, а наоборот, привечала их. Сразу пригласила нас к себе в номер в гостиницу «Урал», где первое время их поселили.

Какое счастье иметь в незнакомом городе друзей, да и Женечке было не так скучно. К сожалению, сейчас мы с ней только перезваниваемся, и она не выходит из дома, боясь головокружения, а я всегда в Москве только проездом. Женечка была замечатель­ной  подругой Бадридзе, разъезжала с ним повсюду, стала врачом ортопедом, работала в хореографическом училище Большого Театра, лечила балетных в то время, как Давид Георгиевич пел в Большом Театре и очень много гастролировал по свету, всегда с женой. О нем я не буду больше говорить, потому что Женечка написала о муже книгу, которую я всегда вожу с собой. Последний раз я была у них в гостях в Москве на 90- летие со дня рождения Датико, когда он еще работал в музыкальном театре Н. Сац, занимаясь с молодыми певцами вокалом. К старости теряем мы людей и это очень грустно. Но вернемся в 30-е годы.

Первым выпускался балет «Конек-Горбунок» на музыку Ц. Пуни. Репетируем мы с Сергеем Николаевичем первый акт. Он попросил нас пройти якобы перед церковью и креститься. А я всегда имела какое-то особое уважение к религии и прошла с опущенны­ми руками, считая, что креститься на репетиции перед голыми сте­нами святотатство. Раздался громкий возглас: «Грюнталь, а почему Вы не креститесь?» А я в слезы, не знаю, что и сказать. Я очень редко плачу, всего несколько раз за всю жизнь, а этот случай почему-то запомнила. И еще один случай на балете «Шахерезада», когда мы изображали девочек-рабынь и должны были пока­заться в трусиках и в лифчиках телесного цвета перед шахом, и когда с меня сдернули плащ я, сделав несколько поставленных движений, убежала за кулисы, — со мной опять началась истерика.

Сергей Николаевич сказал: «Замените Любочку (тогда он уже знал мое имя), она слишком застенчивая». Но ко всему при­выкаешь, и когда впоследствии я танцевала с партнером свой любимый сарацинский танец, то уже думала только о движениях и о выразительности, а, убежав за кулисы, не могла отдышаться, так как этот  танец проходил в очень быстром темпе, на одном дыха­нии. Никто меня не заменял и в балете «Раймонда» (где тоже не хватало дыхания), а я его разработала еще в детстве, когда бегала с мальчишками, перелезала через заборы, играя в казаки-разбойники. Не бойтесь даже переутомления, тренируйтесь всю жизнь!

Так на чем же мы остановились?

Ах да, на «Коньке-Горбунке». Это был любимый балет во вcex театрах и, как странно, недавно я прочитала в газете «Мир» «Провал по совету Плисецкой». Совершенно возмутительная статья, беспомощная критика, и я никогда не поверю, что этот балет, да еще с музыкой Родиона Щедрина мог провалиться в Большом театре. Вообще о критике я поговорю позднее, потому что эта очень важный вопрос и хочется начать с «критики о критиках»! Раньше были прекрасные балетоведы, такие как Светлов, а в наше время —  Эльяш и многие другие, но я посвящу этому вопросу целую главу (Кстати, мне в этом отношении везло, критика ко мне была благасклонна, я дальше расскажу и об этом).

А сейчас хочется вернуться к удивительному балету «Шахаерезада», который Сергеев создал по симфонической поэме Римского-Корсакова. И весь замысел, и хореография, и исполнение отличались оригинальностью. Митя Дмитриев — талантливый артистичный танцовщик. Я очень хорошо его помню. На каждом представлении жена-художница разрисовывала его обнаженное тело всеми красками, и получался орнамент необычайной красоты который находился не в статике, а в движении. Потом Митя yexaл в Ленинград, и я больше его не встречала, но это был очень интересный танцовщик. Шаха исполнял, если не ошибаюсь, сам балетмейстер Сергей Николаевич, а шахиню откуда-то пригласили. Но самое интересное в нашей работе было еще впереди. Разнесся слух, что к нам едет Леонид Якобсон. О, это лучший из лучших современных балетмейстеров, воспитанник Мариинского училища, поставивший за свою короткую (71 год) жизнь гро­мадное количество балетов, концертных номеров, миниатюр. Ему мешал его характер и стремление добиться авторских прав для балетмейстеров. На каждом совещании в Министерстве культуры он поднимал этот вопрос. Почему за границей балетмейстеры поставившие хотя бы один номер, считаются авторами и получают авторские, а у нас самые замечательные и плодовитые балетмейстеры не имеют авторских прав?! Это же глупо и непонятно, и можно понять Якобсона, который в конце концов добился того, к чему стремился всю свою творческую жизнь, но было уже поздно! Вы скажете, неужели из-за денег он портил свои нервы и свою жизнь? Нет, это совсем не так. Он создавал необыкновенные балетные образы, оригинальные поддержки, совсем новые танцевальные движения, и как только он показывал свои достижения на сцене, его сразу обкрадывали и вставляли в свои номера и дуэты. Это, конечно, обидно для автора! Наши деятели при искусстве объясняли  это тем, что у нас нет записи танцев, нет хореографии, в прямом смысле этого слова (хореография — это запись танца), и тогда Якобсон купил японский киноаппарат, не слышимый во время спектаклей, и начал записывать свои балеты, но где эти записи и где их можно посмотреть — не знаю.

Леонида Якобсона всегда обижали, и даже с «Утраченными иллюзиями» произошло то же самое. Я предполагаю, что придумал постановку Бальзака сам Якобсон, и, думаю, что он работал над ним с композитором Асафьевым, но перехватил идею Ростислав Захаров, который и поставил этот балет в Ленинграде в 1936 году. Но ведь  Якобсон поставил его у нас в Свердловске в 1935 году, на полгода  раньше, об этом нигде не сказано. Мы отнеслись к работе над балетом с большим рвением. У нас были прекрасные исполнители. Тот же Митя Дмитриев в главной роли Люсьена, Коралли — персяславец, Флорина — Файербах. Это был потрясающий успех, но об этом нигде не сказано ни слова, даже в энциклопедии «Балет».

Вы извините меня, читатели, за то, что я раскрываю некоторые стороны закулисной жизни. Интриги — есть везде, ничего не поделаешь, — жизнь есть жизнь, со всеми ее превратностями.

Но мы, все артисты балета Свердловского театра, отнеслись к работе Якобсона с большим увлечением и нам казалось, что лучше этого балета ничего нет. Надо бы почитать где-нибудь, как отнесся к постановке сам творец, но зрители, конечно, остались благодар­ными.

Свердловск нам (Ирочке, Нине и мне) все больше и больше нравился. Мы стали выезжать за город и кататься на лыжах, полюбили снег и зиму. И подружились с прекрасным басом — Глебом Владимировичем Серебровским. После развода со своей женой, красивой певицей Киселевской (в прошлом женой Лемешева, он переехал к нам в общежитие на Шарташской. Мы, зная его горе (измена жены с молодым замдиректора театра Ивановым, от которого она родила сына, впоследствии актера театра Вахтангова, а Иванова-отца перевели на повышение и назначили директором Дворца пионеров, а потом, в годы репрессий, расстреляли), всячески старались утешить маститого певца, ставшего в 38 лет уже заслуженным артистом.

Я расскажу о нем подробнее, поскольку в дальнейшем связала с ним свою жизнь. И хотя его уже нет на свете, но сын его успешно работает главным художником театра МХАТ.

Итак, Глеб Владимирович Серебровский родился в 1894 году в селе Мурашкино Нижегородской области. Отец его был православным священником, семья была большая и составляла домашний хор. Все дети ходили пешком за семь километров по субботам в Нижегородскую церковь и пели там, где развивалась их музыкальность и где они приобрели прекрасную постановку голоса. Церковное пение очень полезно и для того, и другого. Впоследствии все дети получили высшее образование. Младшенький Глеб решил стать художником и готовился поступить в Петербургскую академию. Но тут началась империалистическая война, и Глеб пошел в госпиталь работать медбратом. Пел он всегда и участвовал в Пролеткультовских концертах. А тем временем среди беженцев из Петербурга оказалась прекрасная певица Девос-Соболева, которая со своей дочерью нашла во время революции пристанище в Нижнем Новгороде. Елена Владимировна организовала при Пролеткульте оперную студию, пригласила туда лучших певцов и занималась с ними вокалом и сценическим движением. Она сумела поставить в Нижнем Новгороде две оперы: «Лакме» Делиба и «Русалку» Даргомыжского, в которых Серебровский пел Николанто и Мельника. Он оставил мысль о живописи и всецело oтдался оперному искусству. Как только появилась возможность, Глеб поехал в Ленинград, куда уже возвратились его учительница Девос-Соболева со своей дочерью Лёлечкой. Дальше все пошло, как в романе. Молодые люди полюбили друг друга, а Глеб Владимирович рискнул «на пробу» в Мариинский театр. Глазунов в то время был его директором. Назначили пробу на воскресное утро после последнего спектакля закрытия сезона. Последние аплодисменты замолчали, зрители стали расходиться, как вдруг на сцену стали выдвигать рояль. Значит, что-то будет, кто не успел уйти — остались послушать. Вышла на сцену аккомпаниаторша, поставила на пюпитр ноты, а Глеб Серебровский вышел на сцену в военной рубашке и обмотках, очевидно другого у него ничего и было. В первом ряду партера сидел Глазунов. Об этом мне рассказывал Глеб Владимирович через много лет, будучи уже моим мужем. Проба прошла успешно. Великий Глазунов даже похлопал и пригласил певца на работу в театр после летнего отпуска. Дали ему задание выучить две партии — высокого баса и низкого чуть ли не профундо, так и не могли понять, какой же у него голос настолько он был объемным.

И вот так, с 1921 года Глеб Владимирович Серебровский стал солистом Большого театра Оперы и Балета в Ленинграде. Он женился на дочери своей учительницы, и она стала Еленой Павловной Серебровской. Жить в интеллигентной семье значило очень много. Теща научила его «княжеским» манерам, умению правильно ходить, не размахивать руками. Ученик оказался очень способ­ным. В театре он за год спел очень много партий, в том числе Пимена в «Борисе Годунове», непосредственно после Шаляпина, который уехал за границу. Да и сидел Глеб в той же уборной, в которой до этого гримировался великий Федор Иванович.

А время было очень тяжелое, шли 20-е годы. Но оперное и балетное искусство продолжало развиваться. Талантливый моло­дой художник Владимир Владимирович Дмитриев и режиссер С.Э. Радлов организовали молодежную оперную группу и дополнительно к основному репертуару театра ставили современные оперы: «Любовь к трем апельсинам» Прокофьева, «Зеленая долина» и дру­гие. А выпускник хореографического училища Д. Баланчин, брат композитора А.М. Баланчивадзе, ставил с молодежью концертные номе­ра. Особенным успехом пользовался у зрителей pas de deux на русскую тему. Девушка выходила в сарафане, в платочке и пальцевых туфлях, а ее партнер — в сапогах и русской рубашке. Было очень смешное сочетание классического танца с народным. На­пример, он держал ее за палец и крутил, а она в присядке на одной ноге, па пальцах крутилась вокруг себя.

Глеб мне рассказывал, что это было очень смешно и будущий именитый балетмейстер, можно сказать, создатель современного классического балета, уже тогда обещал стать великим реформатором­,  вслед за Фокиным.

Оперу «Любовь к трем апельсинам» молодого Сергея Прокофьева Глеб Владимирович описал мне от начала до конца и восхи­щался каждой сценой. Сам он в этой опере исполнял партию Бенволио (если я не ошибаюсь, черта). Я сама никогда не слыша­ли этой оперы, но представляю, до чего это было интересно. На выставке «Париж-Москва» выставили фотографию, где в центре сидел композитор в окружении исполнителей оперы. Серебровский лежал на полу в черном трико, у ног композитора.

А уж об опере «Саломея» Рихарда Штрауса по одноименной драме Оскара Уальда Глеб Владимирович рассказывал так под­робно, что, мне кажется, что я ее видела и слышала.

Ну, прежде всего, исполнители были изумительные, Ирод — Ершов, драматический тенор с огромным голосом. Он создавал впечатляющий образ Тирана, а его жена Иродиада и в жизни была его супругой (он ей не позволял брить подмышки, по его мнению воплощение женской красоты, и она удивляла зрителя не только прекрасным голосом, но еще и армянским многоволосьем). Зна­менитый танец «семи покрывал» Саломеи исполняла балерина, подменявшая оперную артистку.

Я очень люблю эту пьесу Уальда и читала ее сто раз, вслух произнося фразы Ирода, обещавшие богатства всего мира, но дочь Иродиада-Саломея требовала голову Иоканаана и, получив ее, наслаждалась победой над крестителем Иисуса. Ирод, не выдержав кричал: «Убейте эту женщину!» — и ее сомкнувшиеся воины раз­давливали щитами.

Не знаю, что получается у фантазера Виктюка, но я слышала, что он собирается ставить эту драму в своем театре. Пока я видела только отрывки из нее, показанные на гастролях в Лос-Анджеле­се. Танец Саломеи, который исполнял молодой юноша, мне пока­зался отвратительным, хотя я очень люблю Виктюка и восхищаюсь его бесконечными поисками, и даже смотрела его «Дневник де Сада» на премьере, но всему же есть предел! Мужчина-Самолея — это извращение.

Оперным артистам Мариинского театра Ленинграда прихо­дилось на концертах и петь, и танцевать в рабочих клубах. Я с ужасом слушала рассказы Глеба, когда из-за буханки хлеба ком­позитор Александр Константинович Глазунов, уже написавший в то время балет «Раймонда» и пятую симфонию, почетный доктор Кембриджского и Оксфордского университетов, аккомпанировал на концертах певцам и солистам балета. Прежде всего он со словами «голубчик» просил ноты, ставил их на рояль, хотя память у него была изумительная и всю музыкальную литературу он знал наизусть. Видимо, считал, что так надо.

И к такому человеку пришла однажды комиссия из профкома состоявшая из студентов, и приказала ему переселиться из кварти­ры в одну комнату. Конечно, он не выдержал и уехал в Париж, где и умер в 36 —ом году. Он оставался глубоко русским человеком и гордостью России.

Чтобы отвлечь вас от грустных мыслей, расскажу (со слов Гле­ба Владимировича) о курьезном случае, когда на концерте в мат­росском клубе, объявлявший номера матрос, которому дали программу, громко воскликнул: «Раз де де их!» — а там было написано pas de deux, что означает дуэт солистов балета. Вот, прочтите по-русски латинские буквы и вы убедитесь, что «конферансье» не ошибся: «раз де де их». Много было смешного и очень грустного.

Проработав шесть лет в Мариинском театре, Серебровский решил, что с него довольно, и уехал в Баку, где в ту пору жил замечательный дирижер Пазовский, кстати, большой оригинал. Певцу захотелось освоить новый репертуар и погреться на юге. Лелечка продолжала учиться в консерватории, и Глеб до конца учебы посылал ей деньги. Она стала камерной певицей. Но с Глебом они разошлись, как я уже писала.

Не помню, в каком городе получил Серебровский звание заслуженного артиста Советского Союза, но ему было тогда 38 лет, он был самый молодой из заслуженных.

В результате потрясения — развода с женой — Глеб Влади­мирович потерял голос и поехал в Ленинград к своей бывшей семье, чтобы попытаться восстановиться. Леля мне потом говори­ла, что она слушала через дверь, как Глеб занимается с ее матерью, и плакала. Куда девался прекрасный тембр, сила и красота голоса! Но все-таки Глеб вернулся через 10 дней, веселый и подарил мне огромную коробку конфет. Я не была его поклонницей и не «изменяла» Бадридзе, да и вообще я как-то к басу была равнодушна, но человека всегда жалко, когда его постигнет несчастье, и мы с Ирочкой Брь1згаловой развлекали его в нашем Шарташском общежитии.

А в балете был огромный верзила Боря Фиамский (мы на­зывали его Беби), и он почему-то решил, что я его невеста, хотя мы с ним никогда и не разговаривали. Но когда его за что-то посадили,  кажется, поругался в столовой, то мы с Ирочкой приносили ему передачи. Это было очень смешно и совсем не грустно.

Основное время после работы мы проводили с Глебом Владимировичем и всегда втроем. Наверное, ему было приятно общество молоденьких девочек, а нам с Ирочкой было чрезвычайно интересно разговаривать с умным человеком.

Он нам читал Байрона, которого до этого мы не знали, и мы восхищались «Каином», «Корсаром» и даже «Чайльд-Гарольдом». Ведь балетные девочки обычно не очень развиты, нам некогда читать, да мы и не знали, за что браться в первую очередь. По вечерам мы ходили с Серебровским в ближний парк и катались там с горки на санках, вернее, на фанерках. Как было весело! Я же совсем не знала снега и нам, когда я училась в московском хореографическом техникуме, даже не позволяли кататься на коньках. А как хотелось! Но балет — требует отказа от всех удовольствий такого рода: можно ногу вывихнуть или сломать. Да и принцип постановки ног на коньках совсем другой, чем в балетных туфлях. Это мешает.

Сезон прошел очень интересно и быстро. Ну а потом мы по­ехали на гастроли. Труппу разделили на две части. Половина, поехала в Кабановск, другая — в Лысьву. Так получилось, что мы оказались вместе с Глебом Владимировичем в Лысьве, и там шли только оперные спектакли, так что нагрузка у меня была очень маленькая. Мы дружили еще с Сонечкой Калининой и жили с ней в одной комнате. Красивый баритон Коломенский ухаживал за Сонечкой, тенор Дольский интересовался Ирочкой Брызгаловой, а я как бы уже была подругой Серебровского. Но все остава­лось очень чисто, наивно и безгрешно.

Здание театра в Лысьве располагалось на краю большого озера, и мы очень любили кататься на байдарках. И это было для нас очень трудно, мы не привыкли к спортивным развлечениям, и вот однажды мы брякнулись с Ирочкой в воду и, конечно, смеялись, как всегда, а Глеб Владимирович вытащил нас из воды в мокрой одежде. Мы влезли через окошко в его комнату, и он нам дал переодеться, чтобы мы не простудились, ведь Лысьва — под Свердловском, это вам не юг. И только мы одели мужские брюки и рубашки, как раздался стук. «Что же о нас подумают? Мы в комнате Серебровского, да еще и в мужском наряде!» Не помню, чем все это кончилось, вероятно, смехом. Мы были на очень xopoшем счету в театре, и никто не мог подумать ничего плохого.

Но вот гастроли кончились, и мы расстались с Глебом Владимировичем. Он не продлил контракт и уехал в Саратов — ему хотелось на Волгу, а мы остались в Свердловске. Где мы провели отпуск, я не помню, наверное все-таки поработали у Лукина, который поставил балет «Кармен» в цирке Шапито в Парке Культуры и Отдыха. Не помню, где мы там танцевали, наверное, бегали по барьеру арены под музыку Бизе. Но самое интересное было второе отделение, которое все занимал Кио. О, это был красавец в своем шелковом халате и чалме.

Иллюзионист — не то что фокусник. Тут, кроме ремесла, нужен еще и интеллект, и актерское мастерство, и вдохновение, чтобы подчинить себе зрителя. Сына Кио, который заменил отца в этой же профессии, я не видела, но от старшего Кио была в восторге.

Да, ведь я совсем забыла! После гастролей мы с Глебом Владимировичем решили прокатиться по Волге на замечательном еще старом пароходе. Это была незабываемая поездка, но я, как всегда, захотела искупаться, и одна бросилась в воду, не помню, на какой пристани. Заплыла довольно далеко и почувствовала, что меня тянет куда-то в сторону. Поплыла обратно к берегу, но не тут-то было. Меня затягивало между двух пароходов, которые стояли у пристани: один — наш, на котором мы плыли с Глебом Владимировичем, а другой, на котором плыл Бадридзе. Мы случайно с ним встретились и были этому очень рады. Но я пловец плохой и начала паниковать, чествую, что не могу выплыть. От берега отде­лились два молодых парня, они решили меня спасти, в последний момент, когда я подумала: «Как легко утонуть!» — и перестала бороться с течением, они схватили меня за руки. Мы вместе поплыли, но уже не к берегу, а «пришвартовались» к борту одного из пароходов. На палубу вышли все пассажиры с обеих пароходов и наблюдали, подавая советы. Вниз спустили веревку с ведром, я за него уцепилась и меня благополучно вытянули на палубу. Ой, как было сгыдно, да я еще только в трусах и в лифчике, а тут еще Бадридзе мне улыбается! Я совсем смутилась и растерялась и только просила дать мне мою одежду.

Ну, наконец, приключение окончилось, мы простились с Бадридзе и поплыли дальше к Нижнему Новгороду, где жила семья  Серебровского. Какая у него была чудная мать, она знала наизусть всего Некрасова! Глеб Владимирович говорил, что его актерские спсобности — от неё. Когда семья собиралась, они, как и в юности пели хором волжские народные песни. Я одну из них долго помнила, а потом забыла. Погостила я у них несколько дней и yехала в Москву, к своим родным. Конечно, я смотрела в Большом Геатре балеты, и запомнила «Ромео и Джульетта» в театре Маяковского, где героиней была маленькая, изящная с особенным, прелестным голоском — Бабанова. Её первое появление, когда она сбежала с большой лестницы, было незабываемым.

Ну, конечно, «Ключ» и «Баня» и замечательная актриса Андровская в какой-то пьесе, где она сидела в клетке и возмущалась, что ее посадили. Надо было видеть ее выразительное лицо и нельзя было её не полюбить.

Вспоминая сейчас проведенные два года в Свердловске, я по­няла, что самым значительным событием, было возвращение Сергея Прокофьева из Парижа в Россию. Не знаю, почему он давал свой концерт после возвращения, именно в Свердловском театре Оперы и балета, но до сих пор помню его радостное, возбужденное, счастливое лицо, когда он дирижировал нашим оркестром. Особенно меня потрясло его исполнение знаменитого марша из оперы «Любовь к трем апельсинам». Это был восторг. Оркестр располагался на сцене, и Сергей Прокофьев управлял оркестром без всякого пульта, разумеется, наизусть. Вспомните этот марш — ведь дух захватывает! А мы все сидели в оркестровой яме (так она называется) и радовались встрече со знаменитым композитором. Возможно, это отразилось на моей дальнейшей работе, потому что когда я стала балетмейстером, то поставила и «Каменный цветок» и «Золушку», и «Ромео и Джульетту». После смерти композито­ра я познакомилась с его женой Мирой, и мы мечтали создать еще один балет на музыку Прокофьева. Мира стала писать сценарий и подбирать к нему музыку из произведений Прокофьева, но и ее вскоре не стало. Так мне и не удалось исполнить мечту.

Я хотела писать только о балетах и балетмейстерах, не касаясь общественной жизни и политики. Но как можно удержаться и не подумать о том, что 35-ый год, когда возвращались из-за рубежа многие деятели искусств, сменился 37-ым и начался террор и преследование всех выдающихся людей, которых не успели уничтожить ранее. Кто не поддался разговорам о мощи и чудесах Советского Союза, как Стравинский, Бунин и многие другие, те дожили до глубокой старости, создавали много ярких вещей, а кто вернулся, вскоре поняли весь ужас нашего существования. «Не высовывайся», — вот девиз того времени. Мы дома с мужем, говорили шепотом и каждый день до нас доходили слухи, что кого-та арестовали.

Но пока я была еще в Свердловске и директор театра Ходесс устроил грандиозные проводы нашего дорогого Датико Бадридзе. Говорили, что Сталин просмотрел какой-то грузинский фильм (он любил смотреть в одиночестве), а в нем пел грузинскую песню наш Датико, а он очень хорошо это делал. Сталину понравился певец, и он воскликнул: «А почему он не в Большом театре?». И через два дня Бадридзе получил приглашение на работу в Большой театр.

Но у него сохранился едва уловимый грузинский акцент и, в основном он пел Гудала в «Демоне» и на концертах, а потом вообще стал разъезжать с Женечкой по разным странам и задер­жался в Корее, где опытный певец развел большую деятельность. Но об этом подробно написано в книге его жены Женечки Бад­ридзе.

В то время в Свердловске умели устраивать празднества. На проводы Давида Георгиевича пригласили всех солистов оперы и балета, ну и, конечно, всех режиссеров, дирижеров и художников. Он получил массу подарков, поздравлений, услышал тосты в свою честь, ему от всей души желали успеха — прекрасному певцу и человеку.

Настал ноябрь. И со мной случилось несчастье. Во время концерта на ноябрьские праздники я упала с поддержки (со «стуль­чика», а это самая легкая поддержка в дуэте) и повредила голеностоп. Кланяться я все-таки вышла, а потом уже не могла сделать ни шагу. Партнер, по неопытности, стал сильно растирать ногу и у меня случилось кровоизлияние. Врачи приговорили меня к двум-трем годам безделья. Для танцовщицы это самое ужасное. Кое-как я  дотянула сезон. А тут как раз приехал Юрий Ковалев, сын моей первой учительницы и предложил подписать контракт в Алма-Ате на положение ответственно характерной солистки на 500 pyблей (в Свердловске на второй год я получала 325), но дело ведь не в деньгах. В Алма-Ате открывался театр Оперы и балета и мне хотелось в нем поработать. И всегда бывает одно к одному. Приехал по приглашению директора Иван Васильевич Смольцов, мой учитель (которого я боготворила), чтобы возглавить балетную тpyппy. Но все это было уже не для меня. Весной, я села на пол в нашей балетной уборной и стал раздаривать свои «драгоценности», которыми мы обычно украшаем парик, когда идем на сцену. Врачи объявили мне неизбежность двухлетнего перерыва в работе на балетном поприще. Я была в отчаянии, прощаясь с театром, с балетом и своими подружками Ирочкой и Ниной, с которыми мы прожили бок о бок два года. Сколько было за время нашей совместной жизни смешных и трагических случаев, которые всегда случаются в театре.

Помню, как в первом акте «Лебединого озера» мы в вальсе двигались друг за другом. Вдруг первая девушка споткнулась, упала и растянулась на глазах у зрителей. А за ней — все остальные. Мы карабкались, путаясь в пышных юбках и не могли встать.

В другой раз, в «Аиде» мы сидели на полу в египетских позах, а жрица пела какое-то заклинание. — Между прочим, у нас были парики, сплетенные из позолоченных веревок (очень красивые). И вдруг на кого-то напала смешинка, она передалась всем осталь­ным, и мы все начали беззвучно смеяться, вздрагивая плечами.

В «Вальпургиевой ночи» однажды у танцовщицы, на верхней поддержке, лопнул лифчик. Продолжая улыбаться, она прошипела сквозь зубы: «Уносите за кулисы!». А другая балерина, эффектно выбежав на сцену, споткнулась, и упала плашмя. Она так растерялась, что и не подумала встать, а на четвереньках уползла за кули­сы.

Муж мне рассказывал, что в 21-ом году, когда он пел в Мари­инском театре Николандо в опере «Лакме» (Глазунов был ди­ректором и главным дирижером театра), после закрытия занавеса артисты вышли на поклон. Николандо опустил голову и увидел свои ноги… в валенках. Он одел их за кулисами, чтобы немного согреться. Не понимаю, почему не найдется человека, который бы собрал все эти театральные курьезы. А воспоминания! Когда я работала в Саратове, к нам приехала на гастроли Головкина (ныне директор хореографического училища Большого театра), она рассказывала, как в «Ле­бедином озере» должна была в III акте сделать как положено 32 фуэте, и в самом последнем двойном туре вдруг села на пол. Зритель ахнул, дирижер открыл рот. В публике, конечно, стояло гробовое молчание, как всегда бывает.

Актриса не растерялась, сама встала и дала знак дирижеру и провертела снова все тридцать два фуэте в блестящем темпе. Публика долго не переставала аплодировать балерине.

Смех смехом, а горе горем. Мне не хотелось ехать в Москву и опять там бухгалтерить. С больной ногой я не могу поступить ни в ансамбль Моисеева, ни в балетный театр Кригер при театре Станиславского и Немировича-Данченко, так что надо ехать в Сaрaтов и там готовиться к поступлению в университет. С Глебом Владимировичем мы переписывались всю зиму, ему был уже 41 год, и я чувствовала, что нужна ему. Но я не хотела терять самостоятельность. В Саратове сняла себе маленькую комнатушку, устроилась на работу счетоводом в каком-то магазине готового платья. Вечерами приходила к Глебу Владимировичу и занималась алгеброй, или ходила слушать его в театр.

Я ужасно люблю математику, но только не арифметику, тут я слаба и до сих пор не могу переводить доллары в рубли, но иксы — игреки — моя страсть. Объявили дополнительный набор в университет, я после четырехмесячной подготовки сдала экзамены и стала студенткой физико-математического факультета знаменитого Саратовского университета, и собиралась учиться на астроно­ма.

А у Глеба Владимировича умерла мама в 70 лет от воспалении легких, и она все последние дни вслух повторяла стихи Некрасова, а Глеб Владимирович был в отчаянии. Он приехал после похорон и сказал: «Я остался один, переезжай ко мне. Мне будет легче!»,

Мы еще долго не были с ним в близких отношениях, но в конце  концов я стала его женой. У него не было детей ни от первого, ни от второго брака, и он меня предупредил о возможности остаться бездетной. Но я была девушкой и ничего в этом не понимала и ничего не хотела, только облегчить жизнь талантливого певца.

Но ровно через год у нас родился сын. Еще чуть раньше мы переехали в Самару (Куйбышев), и я успела посмотреть перед са­мыми родами оперу «Броненосец Потемкин». По-моему, опера неплохая, но я ничего не запомнила. Вскоре я не могла уже ходить в театр и не посмотрела ни одного балета, хотя хвалили балетмейстера Кеворкова.

Мие кажется, что самый счастливый день в моей жизни — 13 ноября когда рано утром меня привезли в палату, где лежали уже «мамы». Мои соседки по палате потом говорили, что они подумали, что я прибыла не из родилки, а с бала, такая я была оживленная, радостная, разрумянившаяся. Нет, подумайте только. Это ведь чудо! Рождение ребенка — действительно чудо. Как он там в темноте развивается, начинает двигаться и уже что-то соображать?

Говорят, что нужно с ним говорить, даже когда он еще в животе. На него это благотворно действует. «Эй, «Ванька», как ты там поживаешь? — спрашивал я сына. «Ничего, только темно и тесно», — отвечал он мне. — «Потерпи еще немножко и выйдешь на свет Божий».

«Ванька» терпел, но последние недели стал брыкаться, и я думала, что он станет танцором. Хорошо, что так не получилось, уж слишком тяжелая профессия, особенно для мужчин — им надо и прыгать, и таскать партнерш, и при этом что-то «выражать».

А наш сыночек из «Ваньки» превратился в прекрасного Владимира и с самого рождения был необычайно обаятельным. Когда мне его принесли первый раз по моей просьбе, хотя в самарском родильном доме почему-то первые сутки нельзя было матерям кормить, своих младенцев, я смотрела на прелестное личико, удивительные губки сердечком и думала, что счастливее меня нет на свете. Так думают, наверное, все матери, впервые увидев своего дитятю. А впрочем, я своего увидела еще раньше, как только он с трудом выбрался на свет. Его подхватила нянечка и подержала надо мною. Он не кричал, почему-то мне казался лысым, каким стал после 60 -ти лет. На него брызнули водой, и он впервые в жизни пропищал. И я решила, что певцом он не будет. А меня поцеловала старая женщина, которая принимала роды и сказала, нчто я молодец, слушала ее. Ведь роды, — как и балетный класс: надо все делать, как прикажет балетмейстер, ничего своего, только исполнять веление творца. В данном случае — нянюшки. Дышать — не дышать, тужиться — не тужиться, еще немного и еще чуть-чуть, последний «миг он трудный самый». У меня не было ни одного разрывчика, а ребенок был самый большой в родильном, 57 см ростом и весом 4 кг 200 гр. Вот, как мы умеем. Это был удивительно желанный ребенок, а если мы называли его, не видя Ванькой, то ведь мы, родители, не отличались красотой, и физиономии наши были простецкие.

После счастья наступает несчастье — закон жизни! В pодильном доме занесли ребенку через пупок инфекцию. И наш Володичка весь покрылся нарывами, которые потом превратились струпья. Что это был за ужас! Каждый пальчик был перевязан бинтиком, руки привязаны к колыбели, чтобы ребенок не расчесывал себя, на каждом сосочке — нарыв, головка покрыта коркой глазки слеплены. Чистеньким оставался только краешек подбородка. Это называется эксудативный диатез. Мне приказали eсть только 10 больших апельсинов в день и пить снятое молоко. Детская комната превратилась в медицинское чистилище, с ежедневным купанием в кипяченой воде, настоенной на траве чедер. Конечно ребенка мы никому не показывали. Шла зима, как ей и положено, и мы укладывали спать сыночка на воздухе, завернутого в меховое полотнище. Со второго этажа смотрели: все ли в порядке. Непрерывный крик начинался почему-то ночью. Пока отец был в театре, я безостановочно носила запеленатого в повязки страдальца напевала, и покачивала, но стоило только присесть на кончик стул как снова раздавался крик, и я тут же продолжала хождение.

А когда приходил Глеб Владимирович, он брал сыночка колени и присаживался к приемнику. Странно, но ребенок поворачивал головку к свету и замолкал, а я в это время проваливалась в  спасительный сон. Так всю ночь мы и сменяли друг друга.

Но всему бывает конец и наступила весна. Май месяц! Что может быть лучше весеннего солнышка? Я укладывала бедненького сыночка голышом на широкий подоконник, конечно, на пoдстилку. И все утро, время от времени, переворачивала его, чтобы целительное весеннее солнышко воздействовало на болезнь. Все случилось, как в сказке. Вовуля наш воскрес.

С какой быстротой освобождалось от корок нежненькое тельце, вы даже представить себе не можете. Две недели — и ребенок очистился. На головке стали расти волосики, глазки открылись, нарывчики зажили и, главное, прекратился крик — значит прекратилось и страдание.

Я против страдания категорически. Почему надо страдать на земле для того, чтобы потом было хорошо? Нет, нет и нет! Врачи только для того и должны существовать, чтобы предупреждать боль и облегчать страдания. А каждый человек должен сам знать, что ему помогает. Вот мне и хочется слегка коснуться моей люби­мой темы. Каждый человек — это индивидуальность, другого человека как я — нет на свете. Так нужно себя ценить, знать, любить и изучать. Когда я говорю об этом в школе на своих лекциях, ребята раскрывают глаза и с интересом слушают, а воспитатели нозмущаются — ведь это философия Ницше. Ну и что ж из этого? У Ницше было много замечательных идей и все должны прочесть хотя бы его труд «Так сказал Заратустра». Каждый должен найти своего философа. Для меня таковым одно время был Фромм, а сейчас я что-то стала интересоваться Шестовым. Парадоксальная его философия может быть очень полезной. Вот основной тезис: «Во всем надо сомневаться».

Я хочу еще сказать, что родить ребенка — это подвиг, а воспитать его — высшее достижение. И главное, не надо специально воспитывать, а просто любить, помнить, что Любовь движет миром. Любите, и вы поймете, как из «куска мяса», как некоторые отцы нназывают только рожденное существо (кстати, мой папа не подходил до года к колыбели ребенка), Любовь творит чудо, которое является двигателем всей жизни. Следите за ребенком и угадывайте все его желания, никогда не повышайте голос, смотрите на него только добрыми глазами, и вы увидите потрясающие результаты. Плач ребенка, горе это или капризы — недопустим. Но только не подлаживайтесь под него и не танцуйте, когда хотите заставить его есть. Ребенок самостоятельно вышел из вашей утробы, и он дол­жен и дальше самостоятельно мыслить и действовать. Может быть, мы с мужем так и воспитывали сына, потому что вскоре началась война, и у нас была только одна задача — накормить его.

Но, я ушла вперед, в новую главу, уж слишком больной для меня вопрос — поведение родителей, а пока мы еще в Самаре и Глеб Владимирович заканчивает свой сезон. Извини меня, Самара (не хочется называть этот старинный город Куйбышевым), я тебя так мало узнала, не помню ни одной твоей улицы, ни одного дома, а ведь и у тебя, наверняка, есть много достопримечательностей. Боже мой, какое длинное слово. 22 буквы, с ума сойти! Я помню, учила этому слову знакомого, приехавшего из Германии, он был очень способным человеком, и до сих пор пишет мне письма со словарем по-русски, но этого слова он так и не осилил.

Мы едем в Саратов. Ура!!!

В начало

К предыдущей главе

Далее

 

Автор: Серебровская-Грюнталь Любовь Александровна | слов 5809


Добавить комментарий