Глава 8. 1938—1950 годы


Саратов. Балетмейстеры Адашевский В. Т., Рейнке Ю.Н., Каменский А., Рамонова Т.

Но прежде чем приехать в Саратов, мы поехали в Москву, показать моим родителям сотворенное чудо. Сняли дачу под Mосквой и любовались окружающей природой и достижениями своего отпрыска. Он уже сидел на подстилке, как полагается в 4,5 месяца, но неожиданно заваливался на спинку к нашему общему удовольствию. И опять случилась беда. Я очень хорошо помню, что стала его прикармливать, хотя молока у меня было предостаточно и помню морковную котлетку, которую съел наш ребенок. Началась рвота и все остальное. Через три дня Вовулька уже не поднимал головки и ручки его беспомощно висели вдоль исхудавшего тельца. Я поехала с ним в Москву к детскому профессору и сказала, что у ребенка неукротимая рвота. «Хорошо, что приехали. У пациента токсическая диспепсия. Это смертельно, но не отчаивайтесь. Все зависит от вас. Хорошо, что сохранилось грудное молоко. Итак, одну чайную ложку на стакан кипяченой воды и давать через каждые 15 минут по одной ложечке этой смеси круглые сутки. Выдержите — ребенок выздоровеет?!!». Мне даже не надо было будильника, я просыпалась через каждые 15 минут, а днем меня сменяла мама. Глеб Владимирович снова уехал в Саратов, куда его пригласили на положение ответственного баса с окладом 2000 рублей. В то время это были большие деньги.

А мне еще захотелось побывать на море, и я с десятимесяч­ным ребенком и домработницей поехала в Сочи. Там комнаты мы не нашли, устроились в Хосте. И вдруг телеграмма: «Выезжай немедленно». Оказывается, у Глеба Владимировича что-то случилось с коленом (почти у всех Серебровских больные ноги), и он лежал, не вставая с кровати, кроме того, начались волнения: велась подготовка войны с Финляндией.

 С университетом я уже рассталась, так как Глеб Владимирович запротестовал против такой нашей жизни: «Я ведь тебя совсем не вижу! Утром просыпаюсь — ты уже ушла, вечером прихожу со спектакля, ты уже спишь. Лучше бы уж ты снова пошла в театр. хотя мне не хотелось раньше, чтобы моя жена была балериной, уж слишком тяжелая профессия», «Ах, так», — воскликнула я и открыла старинный сундук, подаренный мне родными мужа, достала оттуда заветные вещи: балетные туфли и трико. Вот с ними у меня не хватило духу расстаться. На следующее же утро пошла в театр и попросила у инспектора балета (есть такая должность) позаниматься. Он удивился. Ведь в театре никто не знал, что я три года назад работала в Свердловске, в театре Оперы и балета. Я приехала из Самары, как жена заслуженного артиста Глеба Владимировича Серебровского.

Конечно, заниматься мне разрешили, и я стояла в уголочке у станка и делала plie и battemane, как полагается. Я уже говорила, что перед репетицией всегда идет урок актерского класса. Начинается он в 10 ч. утра и никаких опозданий не полагается. Ведь ecли ты не успеешь на первое движение, ты не можешь сделать второе. А потом сразу начинается репетиция очередного спектакля: старого или нового. В это время приехавший из Москвы, в прошлом солист балета, потом балетмейстер, Леонид Жуков ставил «Лебединое озеро». То ли в своей постановке, то ли в казенной (перенос из Москвы), в то время в этом ничего не понимала. Но мне интересно было, я стала оставаться после урока смотреть репетицию где-нибудь из дальнего уголка. А так как память у меня профессиональная — зрительная и моторная, то я постепенно запоминала то, что мне нравилось. И вот уже настало время идти на сцену на оркестровую репетицию, а исполнительницы главной мазуристки-солистки нет. Обычно имеется запасная артистка, а тут ее не оказалось, и положение получалось безвыходное. Я подошла к Леониду Алексеевичу, которого совсем не знала, и говорю: «А я знаю мазурку, партию солистки. Я смотрела». — «Ну, давайте попробуем». И я пошла на сцену репетировать. В зале было некогда и я станцевала cpaзу под оркестр. Так мазурка навсегда и осталась за мной. Вот что значит уверенность в своих силах. С этого дня меня зачислили на работу. Потом я стала и классику танцевать, но все-таки всегда  боялась за свою ногу.

Почему-то Жуков умер очень рано, в 61 год, а мне кажется, что балетные должны жить очень долго. Ежедневная тренировка, строгий режим, любовь к своей профессии и скромный образ жизни позволяют сохранить надолго энергию и любовь к жизни, а это главное.

Плохо то, что у нас, артистов балета, мало детей, так же, как у спортсменок: слишком большая физическая нагрузка. Но если у нас появляется ребенок, то мы безумно счастливы. Я, к сожалению, не читала интервью с нашей царицей балета Мариной Семеновой, но, как мне рассказывали, она обожает свою дочку, внучку, и всю семью и с наслаждением занимается хозяйством, одним словом, счастливая хозяйка дома. А какой она была королевой на сцене!!! Она могла себе позволить все что угодно. И когда она приехала к нам на гастроли в Саратов и танцевала «Лебединое озеро», в третьем акте вышла в роли Одилии на сцену, и ей показалось, что мешает ковер, постланный под королевским троном, и Марина Семенова так элегантно одним махом отодвинула его своей балетной туфелькой, что никто и не возмутился. Ей все было можно, она действительно была царицей балета, с какой-то удивительной посадкой головы, прямой спиной, прекрасными руками, и неотразимым лицом. Перед ней все преклонялись.

А тем временем началась Великая Отечественная война. Я помню день объявления войны. Шла оперетта «Сильва». Мы, балетные, в белых пачках подтанцовывали: «Красотки, красотки, красотки кабаре!»… После первого акта вышел на сцену военный и приказал всем, кто в зале призывного возраста, явиться в свои части. Война началась, но «смейся, паяц», мы продолжали выступать в следующих актах с профессиональной улыбкой. Спектакль шел, оркестр играл, певцы пели, мы танцевали.

Муж с ребенком на даче под Саратовом. Разгримировавшись, я бросилась в магазин, чтобы купить что-нибудь для ребенка, но прилавки уже все опустели, даже консервы с крабами, которые никто не покупал — исчезли. Сахар можно было достать по спекулятивной цене — 20 руб. за кг, а я вспомнила, что у меня сахар кончился и на даче, где мы тогда жили. Вот и начались наши беды. Но спектакли продолжали ставиться своим чередом, театр жил своей жизнью, и зрительный зал всегда был полон. Очень много приходило военных, и поэтому часто шли оперетты. «Веселье — хоть куда».

Пoтoм начали прибывать первые раненые, и мы обслуживали госпитали. Концерты давали на маленьких клубных сценах, а иногда и прямо между кроватями. За это нас даже кормили ужином. Город Саратов находился на голодном пайке, но у нас была театральная столовая, которую актеры прозвали ПЭПЭЖЭ (П.П.Ж.) «Прощай, половая жизнь». Это было очень глупо, но почему-то запомнилось. Страшно вспоминать это время, но помнить его надо. Когда мне говорят Праздник Победы, то я сразу вспоминаю миллионы убитых прекрасных парней. У меня был сын, и на войну я не хотела идти, но чем могла, помогала. Выступали мы больше, чем в мирное время и видеть улыбки на лицах людей, которые завтра пойдут на фронт, — это много значит.

Глеб Владимирович очень переживал за своих братьев. Один из них остался в Ленинграде хранителем музея, другой — красивый, замечательный человек, читавший лекции в планетарии — спал дома на полу, готовясь к тяжестям фронта.

Ну а в театре жизнь была интересная, несмотря на то что, спектакли кончались в 10 ч. 30 мин. вечера, а немецкие самолеты прилетали в 11 часов, и начиналась бомбежка моста через Волгу и завода им. Крекинга. Расходились по домам группами, боясь бандитов. Скоро мы переехали жить в театр (нам позволили pacположиться на колосниках над сценой), а всю квартиру на углу Вольской уступили приехавшим беженцам.

Среди них была семья Владимира Владимировича Дмитриева, нашего дальнего родственника, с женой и двумя девочками, первая была от первой жены Володи — балерины (с которой что-то произошло), а вторая — двухлетняя Танечка, стала первой ракеткой Советского Союза.

Из Ленинграда приехала первая жена Глеба Владимировича с матерью — певицей в прошлом и педагогом Еленой Девос-Соболевой и дочкой Аленушкой от второго мужа. Она потом закончила театроведческий факультет ГИТИСа, но я так и не смогла ее найти. Я прилагаю большие усилия для розыска друзей, но их остается все меньше и меньше.

И, наконец, в третьей комнате жили известные музыканты из Москвы — один из них — Яворский, а второго не помню. На кухне собирались все мхатовцы.

Судили, рядили, гадали, рассказывали анекдоты, но каждый день давали спектакли в помещении ТЮЗа и имели огромный успех. Каким счастьем было для меня посещать их спектакли! Они не надолго у нас задержались, потому что фашисты приближались, а Алла Тарасова стала волноваться за свою внучку. Их коллектив (половина МХАТа) эвакуировали дальше, в Свердловск. Замечательный художник Владимир Дмитриев оставил после себя яркий след, успев сделать эскизы к «Борису Годунову», «Дубровскому» и еще ряду опер.

Никогда не забуду, как он трясущимися руками разливал Одеколон из флакона, боясь обделить товарища, а Грибов, необыкновенный актер, бросил из своего номера бутылку в окно. Внизу стояла очередь и кому-то попало по голове. Вину на себя принял секретарь парторганизации театра.

Прекрасная балерина, танцующая в опереттах, ушла от своего мужа, знаменитого Ершова, к нашему тенору. Вот и все сплетни, которые я решилась описать.

Как-то проезжал через Саратов поэт Вольпин, останавливался у нас и прочел стихотворение, которое мне запомнилось:

Жили-были старик со старухой
У самого синего моря.
И был старик комсомолец Петрухой
И это совсем другая история.

А сынку уже шел пятый год, и отец ему выстругал прекрасный пароход, который он до сих пор помнит. Игрушек вообще не было, а елки отменили: «дореволюционные предрассудки». Что мы ели?

Этот вопрос меня никогда не интересовал, но в эти годы — надо было  думать, чем накормить семью. Глеб Владимирович на мормышку (зимняя охота) ловил маленьких рыбешек, я их складыва­ла между оконных рам: основная еда, когда улов удавался. Сын вспоминает жмыху, которая ему очень нравилась. На базаре я ме­няла свои «туалеты» на молоко и яйца для ребенка, и кормила его отдельно,  чтобы он не подумал, что мы голодаем, А у нас было самое изысканное блюдо — «свиная отбивная» — черный отвратительный хлеб, поджаренный на каком-то масле.

Сыночек с укором мне говорил: «Мама, ты опять меня не разбудила ночью, а всех ребят повели в бомбоубежище». А я никогда его не будила, чтобы он сохранил здоровой нервную систему.

В три с половиной года он мог сидеть часами за пианино и подбирать модные песенки, как, например, «На рыбалке у реки тянут сети рыбаки». Ему ужасно нравился этот быстрый наигрыш. Мы прибегали из театра, он уже спал на диванчике, согнув коленки, и подложив руки под головку. А в пять лет он уже ходил в консерваторию. Это, конечно, громко сказано, просто Вовочка посту­пил в музыкальную школу, а его определили к главному дирижеру Сатановскому, которому удобнее было заниматься с детьми у себя на месте. Потом нашего сына перевели к учительнице, и он стал ходить в училище, которое помещалось недалеко от Липок. Липки начинались от консерватории, а здание консерватории, я думаю, лучшее из всех провинциальных городов. Саратов, в основном, строили немцы, и может быть, поэтому они его пощадили. Эта мысль мне только что пришла в голову.

Я дошла до 52 кг при моем росте выше среднего, и меня шатало из стороны в сторону. Но везение меня никогда не оставляло. Проезжала через Саратов совсем почти незнакомая женщина и сказала: «Почему бы вам не поехать к Шурке, это моя дальняя родственница, и живет она в деревне (вот забыла) под Петровском».

Я забрала сына и поехала. Нашла эту милую Шурку, которая вышла замуж в 15 лет, а мужу было тринадцать, и когда всех забрали на фронт, он тут же погиб, оставив жену и дочку.

Мы собирались у старого деда у самовара — только женщины и дети. В пять часов утра раздавался стук в окно: Шурка шла на работу. Но к этому времени она успевала дома надоить корову, истопить русскую печь и наставить туда горшков целый ряд. Приходит с работы вечером, а горшки на месте: «Ты что же это ничего не ешь, с голоду помрешь». Какой там с голоду, я с каждым днем разбухала. Но не с голоду, а от обилия еды. Я шила поселянам кому юбку, кому кофту. И они приносили мне всего навалом. А, кроме того, я и Шуркины яства стала все подъедать: и кашу, и топленое молоко, и картошку со сливками, да мало еще чего.

А сыночек возился перед домом в пыли с ребятишками, прямо на дороге, а потом под руководством старшенького они бегали на маленькую речку полоскаться. Никакого воспитания «можно — нельзя», и как это было хорошо!

Через месяц приехал Глеб Владимирович, в театре начался отпуск, и не узнал меня: выходит к нему цветущая, дебелая матрона. Тут я себя уже не ограничивала, знала, что все спущу. Спасла меня с сыночком эта Шурка, жаль, что я потом ее больше никогда не видела.

Надо возвращаться назад, а красное зарево полыхает над Саратовом. Проходящий военный сказал: «Нельзя туда ехать, со дня на день город возьмут немцы». Но у нас, у театральных, чувство долга очень развито. Ведь бывает так, что нас невозможно заменить, и мы поехали, вернее, пошли пешком. А сыночка положили на дроги, запряженные волами и загрузили еще всякие продукты, которые мне надавали за шитье односельчане.

Шли долго, уж не помню сколько часов, и, наконец, добрались до Петровска. Поезд уже стоит, а билетов никаких нет. Двери открылись и все бросились внутрь. Мы с тюками, коробками, а сыночек бежит сзади — вот такой он у нас был умненький от рождения. Никогда не плакал и не капризничал. Я вообще не знала, что такое — каприз.

Если уж дома хотелось очень плакать, ну упал, ну ушибся, то он шел к себе в комнату, шлепая себя по задушке: «Мол, сам виноват, не надо было лезть, куда не следует». Вот так мы и жили дружной семьей, работая с утра до ночи. Закалка хорошая — навсегда.

А куда же мы все-таки ехали, если Саратов уже взят? Впрочем, до «ехали» — еще далеко. Надо было втиснуться в узкий проход вагона, и тут я схватила сыночка за ручку и втащила его на  ступеньки, а дальше нас уже продвигали задние. Глеб Владимиров был уже впереди и искал для нас место. А дальше помню только то, что приехали на Саратовский вокзал, и город никем не взят, а стоит на месте. От Камышина немецкие войска пошли не к нам, а на Сталинград, что им было стратегически выгоднее.

Мы продолжали показывать зрителям оперы, оперетты и балеты, ездить на концерты. Я стала придумывать сама себе номера или что-то переделывала из того, что шло в театре. О балетмейстерстве я и думать не могла, не веря в свои творческие способности. Что мне покажут, то я и делаю, считая, что придумывать ничего не могу, хотя уже в то время танцевала какой-то испанский танец собственного сочинения. Но главная моя работа была — кормить семью.

Глеб Владимирович очень переживал за погибших братьев, хотя в театре был по-прежнему очень активен. А я открыла «ателье мод», и мы с солисткой балета Валей Вершковой брали на себя смелость шить платья всем нашим девочкам и даже сшили с боль­шими трудностями концертное платье прекрасной певице Шумской, которую потом пригласили в Москву. Я снимала мерку, а часто «на глазок», кроила, наметывала и мерила, а отделочные работы, что самое трудное, брала на себя Валя. Кроме того, я еще стала фотографировать: бесплатно наших балетных и за деньги десятимесячных младенцев. Они еще ничего не понимают и строят прекрасные гримасы перед камерой, а в год они уже стесняются, ломаются и с ними гораздо труднее.

Сниму на полную пленку маленького ребеночка, ночью напечатаю 40 фото, вот и гарантия, что любящие родители все возьмут по 10 руб. за штуку. Так и жили.

Величайшим событием военных лет стал приезд балетмейстера Каменского из Ленинграда и Юрия Рейнке с ранением с фронта, в шинели, чуть ли не из штрафного батальона. Спрашивать было неудобно о его подвигах, а работать с ним было очень интересно.

Во-первых, он давал изумительные актерские уроки, на которых нас так «разогревали», что после них репетиция казалась пустяком.

Станок заканчивался 16-ю большими батманами в каждую сторону, вперед, в бок, назад, а на середине он давал прекрасные комбинации, которые можно было показывать даже на сцене. И наряду с этим Юрий Николаевич поставил вначале «Соперницы», потом «Дон Кихот». Наши «Соперницы» — гораздо интереснее, чем в театре Станиславского и Немировича-Данченко, это каж­дый может подтвердить. Только подтверждать некому…

Что касается «Дон Кихота» — это огромная работа балет­мейстера Рейнке вместе с молодым дирижером. Они взяли совершенно другую музыку, придумали другой сценарий, приближенный к великой поэме Сервантеса. Он даже в чем-то приближался к Сервантесу, а не был просто парадом виртуозных вариаций дуэтов и ансамблей. Но время ушло и ничего не сохра­нилось: ни замысла, ни хореографии, ни даже партитуры. Время было такое, что ничего не жалели. Вскоре Рейнке уехал в Москву и там умер. А жаль, очень талантливый был человек.

Что касается Каменского, то этот милейший человек превос­ходно поставил детский балет «Доктор Айболит», сам изображая петуха. Это был чудесный, легкий спектакль, который, по мнению многих, был гораздо интереснее, чем в Москве, в театре Станиславского и Немировича-Данченко. У меня сохранились фотографии, которые хотелось бы все вам показать. Вот зловредная Варвара, в исполнении заслуженной артистки Викторины Урусовой (она много лет проработала в Саратовском театре, также, как и ее муж Вален­тин Адашевский, о котором я расскажу позже). А вот Ванечка и Танечка, эти артисты потом уехали в Ленинград. Прекрасный черный Кот — Герасимов, Петух — в исполнении самого балетмейстера спектакля, Аист — на одной ноге, которого я всегда изображала, и многие, многие другие артисты радовали зрителей.

Прекрасный, скромный человек, талантливый балетмейстер, даже не попал на страницы энциклопедии «Балет», так же как и Рейнке.

О балете нельзя рассказывать. Зря пишут в программках либретто для ознакомления зрителя с сюжетом. Если непонятно  значит плохо поставлено. В словах нельзя передать всю гамму чувств, тонкость переживания. Слова бедны перед движением. Не впечатление от Дон-Кихота Рейнке, было совсем особым. Танцев не помню, но впечатление от спектакля осталось огромное.

Уроки Рейнке перед репетициями — не просто разогрев, а интереснейшая работа, когда комбинации строились одна за другой  и не утомляли, а давали наслаждение.

Лучшим педагогом актерского класса был Асаф Михайлович Мессерер, дядя Майи Плисецкой. Недаром Морис Бежар приглашал его давать уроки в труппе, для повышения ее квалифика­ции.

Что же мне осталось рассказать о 40-х годах? Война кончилась, и тут неожиданно я познакомилась с великим художником Николаем Михайловичем Гущиным, который прожил в Париже и Монте-Карло 30 лет и, наконец, добился разрешения вернуться на родину. Ему предоставили выбор из пяти городов (в столицу не пyстили), и он решил ехать в Саратов. Почему Саратов? Да пото­му что там был и остался до сих пор лучший художественный музей на периферии. Его основал Боголюбов и там хранятся ценнейшие работы. Я помню даже шесть полотен Рериха.

С Николаем Михайловичем меня познакомил Каменский. И мы стали с Гущиным друзьями. Мой сын считает Гущина своим первым учителем, хотя в то время Володя уже посещал художественное училище, закончив музыкальную школу.

Как художника мы Николая Михайловича совершенно не знали. Как-то муж пошел с сыном в музей на выставку, приходит и говорит: «Радуйся, у нас в Саратове появился прекрасный мастеp» Была выставлена одна небольшая его картина — «Красная девушка» — как образ революции или еще что-то. Неважно как «щипали» эту картину, но она сразу открыла нам глаза на совре­менное искусство, которое называли «разложением запада». Чувствовалось влияние французского импрессионизма, но, в основном, это было своеобразное, чисто индивидуальное осмысление красоты. Николай Михайлович сделал прекрасные портреты народной артистки Советского Союза, прима-балерины Саратовского театра Веры Андреевны Дубровиной. Высшим достижением был его автопортрет в рыжей шапке, и портрет артиста эстрады Горелика.

Я устроила выставку картин Николая Михайловича у себя дома, и это было очень интересно для любителей живописи. К сожалению, я уехала в Москву и связь с выдающимся художником прервалась. Потом я узнала, что Николаю Михайловичу запрети­ли даже преподавание в художественном училище, и он занимался только реставрацией старых картин. Не могу простить своей глупости и нетактичности, когда в ответ на предложение Николая Михайловича написать мой портрет, воскликнула: «Что вы, я даже фотографам никогда не позирую». Единственным оправданием служит только то, что я не любила своей наружности (мама гово­рила, что у нее некрасивые девочки), и только под гримом могла на себя смотреть в зеркало.

Сейчас Николай Михайлович признан великим мастером, его картины оцениваются в миллионы, и жаль, что он не дожил до нашего времени.


В начало

К предыдущей главе

Далее

Автор: Серебровская-Грюнталь Любовь Александровна | слов 3199


Добавить комментарий