Надежда в будущей жизни

Ностальгический роман

Часть первая
ПОСЛЕ ГРОЗЫ
САМЫЙ ДОЛГИЙ ДЕНЬ
ССОРА
ЗАПАХ РАННЕГО СНЕГА
Часть вторая
НАШИ БУДНИ
АРТЕЛЬ_КАНИТЕЛЬ
ОЙ ВЫ, НОЧИ, МАТРОССКИЕ НОЧИ..
В  ЧЕМ  ЖЕ  Я ВИНОВАТ?
ЭХО  В ПОЛЯХ
ТЕМПЕРАТУРА
СИТУАЦИЯ
ДВЕ ТОНИ
РАБ
ПРАЗДНИЧНЫЙ ВЕЧЕР
ЭХО  В ГРУДИ
КУДА   ЭТО МЫ?..
ЧТО   ОЖИДАЕТ НАС?


Другие материалы >>


ПОСЛЕ ГРОЗЫ
Ливень кончается, и мама посылает меня в магазин. За хлебом, мылом и спичками. В раймаге пусто, просторно, покупателей, кроме меня, никого. Занудно жужжат ленивые толстые мухи. Стою у прилавка, облокотившись о край, и ожидаю, пока, продавщица Зверева Нюрка выложит все известные ей деревенские новости, а почтальонша Морозова Надька, раскрыв от удивления рот, проглотит их, чтобы тут же, не мешкая, разнести по селу.. Пузатая Надькина сумка, набитая почтой, стоит на полу у прилавка. Слышатся «ахи» и «охи», сдавленный смех, таинственный шёпот:
-   А она, Алевтина-то, по ночам огородами к Ваньке Дорофееву шастает…
-   Врёшь! — ахает Надька и прикрывает ладонями рот.
-   Чтоб меня приподняло да шлёпнуло! — обижается Нюрка, сгребая с прилавка хлебные крошки. — С чего бы это стала я врать-то? Да и когда я врала? Она и собаку у Ваньки привадила, чтоб та на неё не кидалась. Сама мяса не жрёт — всё собаке стаскала.
-   Ай-яй-яй! — ужасается Надька, однако вся подаётся вперёд, наваливается на выщербленный, с облупленной краской прилавок, щёки румянятся, глаза вперились в Нюрку:, —  ничего не забыть, всё запомнить до мелочи, чтобы было что рассказать, удивить, а может, и от себя добавить — и поди потом разберись что к чему, и где она, правда, а где та лапша, которую, как известно, вешают на уши.

Сплетницы меня не стесняются, на обращают внимания, ещё до сих пор считают подростком. Ну и плевать. Этим дурам и невдомёк, что я уже всё понимаю. Стою в независимой позе, отставив ногу в растоптанном кирзаче с загнутым голенищем по моде, в отцовской гимнастёрке, заправленной в затёртые брюки, в кепке, сдвинутой на самый затылок, на лоб нависает белёсая чёлка под «бокс». Вид у меня, должно быть, лихой. Ладно, трепитесь, мы подождём, уни­жаться не станем. Я не спешу. Здесь, в магазине, мне нравится. Нравится сме­шанный запах хлеба и шла, махорки, клеёнки, рогожи и гуталина, чего-то ещё — я не знаю, — тот самый, волнующий, особенный запах, знакомый мне с детства, ещё с довоенной поры, когда мой отец ра­ботал на базе и приводил меня в склад. Чего только там не было! До потолка громоздились фанерные ящики с леденцами, печеньем и папиросами, высились горы мешков с мукой, солью, сахаром, бочки с повидлом, подсолнечным маслом, и снова — фанерные ящики с вер­мишелью и макаронами,..  Изобилие, в которое нынче невозможно по­верить. Теперь у нас ничего подобного нет и в помине. Правда, в по­следнее время, к большой нашей радости, стали изредка появляться мыло и сахар. Вижу раскрытый мешок, облепленный мухами, из него выпирают большие куски рафинада. Я, стосковавшись по сладкому за года войны, готов его грызть, не жалея зубов, или, обмакнув кусок в воду, сосать, как телёнок,- медленно, непрерывно, до боли за языком, до надрывного кашля, — наслаждаясь тягучим сахарным соком. Мне стыдно,  всё же не маленький, но и избавиться от пристрастия к сладкому пока не могу. Мне доставляет детскую радость сам вид рафинадных кусков с налипшими на боках волокнами мешковины, я даже чувствую сладость во рту. Досадно, что мама так экономна. Что бы ей стоило дать мне денег на сахар? Я представляю, как после ужина» положив на ладонь белоснежный кусок, отец ловко колет его тро­фейным кинжалом-штыком, привезённым им из Германии для промыс­ловых, охотничьих надобностей, вываливает кусочки на стол, а крошки ссыпает в тарелку, а мама даёт нам всем по кусочку, и мы осторожно вприкуску пьём чай…

Я так размечтался, что не заметил, как в магазин вошла моя одноклассница Валька Шаманова, а с ней — незнакомая чернявая де­вушка. Сплетницы враз умолкают при Валькиной спутнице. Ведь в на­шем селе, где все знают с детства друг друга, всякий новый чело­век немедленно вызывает всеобщее любопытство, его беззастенчиво обшаривают глазами — особенно, женщины — и замечают каждую мелочь: походку, во что он одет, да что он сказал, да как посмотрел, — чтобы тут же его оценить, ревниво сравнить свою оценку с другими, поспорить о нём, обсудить, пока о человеке не сложится общее мнение, с которым потом уже не поспоришь.

Девушка останавливается в стороне от прилавка и, заложив руки за спину, оглядывает полки с одеколоном «Кармен», с гребёнками, мылом. На ней облегающий, свитер, приталенный пиджачок — таких на­ши женщины никогда не носили, — прямая серая юбка и хромовые са­пожки, а стройные ноги обтянуты городскими чулками — тонкими, глад­кими, телесного цвета, — которые Нюрке и Надьке могут только при­сниться. Вызывающе надломленные брови вразлёт, в тени от ресниц -большие глаза, неуловимо печальные, лицо худощавое, бледное, тон­кие пальцы, тугая коса, губы неяркие, мягкие, по-детски слегка приоткрытые. Она мне кого-то мучительно напоминает — кого-то зна­комого, близкого и дорогого. Кого?..
- И вдруг вспоминаю!
Во время войны в нашем доме жила эвакуированная из Ленинграда студентка-медичка. Её звали Лида. Лидия Викторовна, Она уберегла мою жизнь, когда я мог умереть от тяжёлой болезни, туберкулёза. Та­кое не забывается. Я с нею дружил, мы вместе катались на лыжах, ки­дались снежками, играли. Я её очень любил и мне даже в голову не приходило, что она мне не ровня — ведь не девчонка… Потом, уже по­сле войны она заболела той же болезнью, от которой спасала меня, но сама от неё спастись не смогла. Я плакал, когда мы узнали о том, что она умерла на южном курорте, и. до сих пор меня гложет чувство вины перед нею: мне кажется, этот туберкулёз ей от меня передался.

Вглядываюсь в Валькину спутницу — и нахожу в ней всё большее сходство с Лидией Викторовной. В груди возникает озноб, как будто внезапно глотнул морозного воздуха. Это похоже на чудо. Словно бы Лида воскресла, снова приехала в наше село, помолодев и став моей сверстницей, чтобы ничто нас больше не разделяло, даже разница в возрасте. На фоне окна мне виден её чёткий профиль с тонким при­поднятым носом, как будто припухшей нижней губой, с упавшей на грудь тёмной косой, на конце перетянутой бантом. Рядом с Валькой Шамановой, грузной не по годам, с могучими бёдрами, распирающими выцвет­шее старое платьишко, из которого она уже выросла, эта девушка — стройная, ладная, лёгкая — кажется мне невероятным явлением из ка­кого-то неизвестного мира. Да и только ли мне? Вижу, как замерли Надька и Нюрка…

Валька насмешливым взглядом уставилась на меня.
-   Чо покупаешь? — с обычной своей бесцеремонностью спрашивает она.
-   А ничего! — отвечаю ей с вызовом, грубовато.
Мне почему-то неловко признаться в присутствии незнакомки, что нужно купить-то всего-навсего спичек и мыла. Поэтому и добавляю: — Много узнаешь — скоро состаришься.

Валька презрительно фыркает и отворачивается.

А незнакомая девушка с любопытством оглядывает меня, Я перед нею — такой аккуратной, опрятной — мне вдруг впервые становится неуютно в заплатанной отцовской одежде, слишком просторной, вися­щей на мне, а своей у меня уже нет — её носит Митька, мой младший братан. За любопытством в глазах незнакомки проскальзывает то ли усмешка, то ли сочувствие.

Делаю вид, что мне безразлично, какого она останется мнения обо мне, с преувеличенным интересом разгляды­ваю  флаконы с одеколоном и даже требую показать. Нюрка, не отвода завороженных глаз от Валькиной спутницы, ставит флакон на прилавок — в другое время и не поставила бы ни за какие коврижки: чего там рассматривать-то? Флакон как флакон. Но я беру его, нюхаю с глубо­комысленным видом, не замечая, что на меня уже снова не обращают внимания.

Девушки, ничего не купив, выходят из магазина. И тут же Нюрка, зыркнув глазами им вслед, язвительно замечает:
-   Харя городская.
Становится жутко обидно за девушку. Чем она Нюрке не угодила?
-   Сама-то ты… курица щипаная! — срывается у меня с языка.
-   Но-но, поговори у меня! Заступник нашёлся! Демонстративно направляюсь к выходу из магазина и слышу вдо­гонку:
-   А кто будет деньги платить? Дед Ходат?
-   Тьфу, чёрт! Дурацкий флакон. Ведь я не вернул его продавщице. Зачем он мне нужен?
-   Видно, втрескался парень — башку потерял. — И Надькин бес­совестный смех.
Поспешно сую флакон, на прилавок, выскакиваю за дверь. Уши го­рят от стыда.

С крыльца магазина мне видно, как девушки переходят омытую ливнем широкую улицу. Сыро, свежо, облака грузной массой столпились на самом краю осветлённого неба, солнце клонится к горным отрогам, что высятся за рекой, отражается в окнах домов пожарным огнём. Девушки под руку мерно шагают по деревянному тротуару и на перекрестке двух улиц, прежде чем скрыться зa углом сельсовета, та, которая с тёмной косой, неожиданно оборачивается. И, встретив её немигающий взгляд, я чувствую грудью упругий толчок. Не думая ни о чём, соскакиваю с крыльца, бегу к перекрёстку — и вновь вижу их, всё так же мерно шагающих в ногу по тротуару. Их то высвечивает низкое солнце, то накрывает тень от заплота. Торчу на углу неизвестно зачем — и вдруг понимаю, что хочется знать, в какие ворота войдёт эта девушка. И я засекаю эти ворота. Дом тот райкомовский, и прежде жила в нём семья секретаря райкома Рудах. Я знаю, что по­сле смерти Рудах к нам прислан недавно другой секретарь райкома, Белов, и наконец-то догадываюсь, что незнакомая девушка — секре­тарская дочь.

Всё ясно. Ни хлеба, ни мыла, ни спичек я сегодня уже не ;куп­лю. Нельзя возвращаться туда, где тебя осмеяли. А что же я маме скажу?

Я — домосед. Люблю вечерами, когда все дневные дела уже сделал, пристроиться с книгой у подоконника и в меркнущем свете зари, с трудом различая неясные буквы, с головой погружаться в вол­шебные сказки или фантастику. Этот поздний, неуловимо тающий свет обволакивает меня и отделяет всё окружающее, смывая очертания при­вычных предметов, входит внутрь меня самого, буквы в книге медлен­но расплываются — и начинается дивная жизнь в каменистых пустынях, пещерах, роскошных дворцах, наполненных золотом, драгоценными кам­нями, восточными пленницами, райскими птицами. Я забываюсь в джун­глях моей неуёмной фантазии, брожу в темноте южной ночи с Аладдиновой лампой, вступаю в единоборство с драконом и, победив огнеды­шащее чудовище, поднимаюсь по мраморным лестницам замка, а навстречу выходит красавица, освобождённая из плена. Я беру её за руку, дыхание моё утихает….

Любовь к сказкам подарила мне бабушка во время войны, когда долгими зимними вечерами она собирала в кружок нас, детей, и рас­сказывала о разных волшебных делах, и это было куда интереснее окружавшей нас жизни — с голодом, вшами, болезнями, лишаями и не­посильным, не детским трудом. И до сих пор меня тянет в тот ска­зочный мир, где всё необычно, не так как у нас.

Долго и неотрывно смотрю в распахнутое окно на село, врезан­ное тёмными крышами в остывающий обугленный небосклон, прислуши­ваюсь к сбивчивым звукам трофейного аккордеона Сашки Завьялова, кривобокого парня, раненного уже на исходе войны, к припевкам дев­чат. У сельсовета — вечёрка. Впрочем, она не волнует меня, хоть вся молодёжь наша там.

Звякает велосипедный звонок, слышен вежливый свист. Напротив окна останавливается, не слезая с велосипеда и опершись на дорогу ногой, Пашка Зубцов. Следом за ним подъезжает и Витька Лунёнок. Отмахиваюсь: езжайте. Ребятам известно, что вытянуть меня из дому им не удается. Поэтому и не настаивают. Они уже гуляют с девчата­ми — зачем я им вечером нужен? Остановились лишь потому, что уви­дели меня у окна. Друзья, всё-таки.

Днём — это дело другое. Днём нас водой не разлить. Мы все — одногодки. Пашка — тот кряжистый, основательный, невозмутимый, уве­ренный, сильный. Он — сын прокурора Зубцова. Витька, напротив, — застенчивый, щуплый, с девичьими голубыми глазами. У него отца нет: погиб на войне. Витька пишет поэмы — длинные, бесконечные. А пото­му бесконечные, что ни одну из своих утомительно-длинных поэм он пока не закончил. Когда мы с Пашкой, оставив в траве своих «ишаков», -расхлябанные отцовские довоенные «велики» /так мы по-разному назы­ваем наши велосипеды/, — усаживаемся где-нибудь на берегу речушки Тангуйки, у самого устья её, там, где Тангуйка впадает в широкую вольную ию /у которой и расположено наше село/, Витька, сидя вер­хом на велосипеде и держась за поникшую ветку берёзы, затуманенным взглядом уставившись в глубину шелестящего леса, читает нам свои вирши. Поэмы его — о берёзах, ручьях и о призраке, то, что мерещит­ся Витьке в изгибах стволов, в отражении воды. Например:

Вижу тебя в нежных сумерках лета,
Вижу в закате осеннего дня,
Можешь ронять мою душу поэта?
Можешь принять вот такого — меня?

Мы с Пашкой тихо смеёмся, но Витька не видит нас и не слышит. Он весь где-то там, с возлюбленным призраком. Этого «призрака» мы с Пашкой знаем. Зовут его Валька Шаманова. А смеёмся мы потому, что нам трудно представить Валюху — мясистую, с громовым низким го­лосом — в виде бесплотного призрака. Пашкина девушка — Зина Меньшова. Маленькая, тихая, робкая. Вместе их никто никогда и не видел. Я знаю, они назначают свиданья, но — где? Это Пашка держит в глубоком секрете.

Лишь у меня до сих пор нет подруги. Ни одна девчонка в селе не нравится мне, ни одна не волнует. Может, виною тому — мои слад­кие грёзы о пленнице, упрятанной в замке придурка Кащея? Какая она, эта пленница? Мне не уловить её образ, но вряд ли она похожа на сельских девах. А других я не знаю. Поэтому и сижу вечерами за книгой, в мечтах — и мне хорошо и покойно.

Так это было.

А нынче не нахожу себе места. Такого со мной никогда не слу­чалось. Маме я ничего не сказал, не объяснил, почему вернулся из магазина с пустыми руками. Дождался, когда она выйдет из дому, про­крался тихонечко в кухню, положил непотраченные деньги на стол и, снова выскользнув на крыльцо, украдкой выкатил велосипед за ворота. Кружу по улицам, чутко вслушиваюсь, вглядываюсь в зыбкую лун­ную мглу. Играет аккордеон вдалеке — вечёрка в разгаре, гулко бу­хает движок у Дома Культуры — сегодня там крутят кино. Свет от лу­ны — как сквозь плотную марлю, таким он только летом бывает, не то, что зимой, когда лунная ночь сияет, как солнечный день. Пепельный сумрак ночного светила рождает во мне беспокойное чувство, что-то неясное кроется в тусклом рассеянном свете, таинственное… В ко­торый уж раз проезжаю мимо дома Беловых — вокруг ни души, тяжёлые ставни на окнах закрыты, сквозь щели сочится свет изнутри. Дома она   или нет? А может быть, смотрит кино? Слоняюсь около Дома Культуры, жду с нетерпением окончания фильма.

После сеанса люди выходят из зала на улицу, но в свете лампочки, тускло пульсирующей над выходом, я не вижу её. Возможно, она на вечёрке? Ну нет, такой вероятности я допустить не могу. Там, где отплясывают наши девахи? Но чем же она похожа на них? Да ничем! Она не такая, как все остальные. Разве можно сравнить её, скажем, с Валькой Шамановой? Такое сравнение кажется мне неуместным, кощунственным, оскорб­ляющим незнакомую девушку. Но ведь сегодня-то днём она была именно с Валькой! Неужто они подружились? А если так, то они, наверное, всё-таки там, на вечёрке: Валька не может без этого сборища. Пово­рачиваю обратно и вскоре оказываюсь на том «пятачке», где буйно гудит это сельское гульбище.

Чувствую себя неуверенно: впервые заявился не как праздный зевака, а с целью — найти свою  девочку. С деланным равнодушием подруливаю к группе курящих парней, держащихся на отшибе, в сторон­ке от пляски, с велосипедами, как и я. Вижу своих одноклассников: Харитонова Женьку но кличке «Профессор» /за то, что он носит очки/, Мануйлова Витьку — «Заику» /этот и впрямь заикается/, «Красавчика» Петьку Рябых /он и правда красив/, «Буйвола» Пашку Зубцова и «Со­чинителя» Витьку Лунёнка.
- Лёд тронулся! — восклицает торжественно Пашка и поднимает в шутовском приветствии руку. — Последний из могикан!
- Иди-ка ты! — обрываю я Пашку и отхожу, расстроенный тем, что он обратил на меня внимание окружающих.
Пашка чувствует, что обидел меня, не отстаёт. Витька тоже пле­тётся следом и, ободряя, похлопывает меня по спине: дескать, ш-ш-ш-ш не тушуйся. Я злюсь на него, потому что он, как и Пашка, не знает, зачем я пришёл. Да не вечёрка ваша нужна мне, а что-то иное, о чём вы никогда не узнаете!

Но когда мы отходим подальше, я неожиданно для себя объявляю:
-   Если б вы знали… какую  сегодня я встретил!
Пашка Витька частенько подтрунивают надо мной, называют «Монахом», мне это очень обидно, поэтому и заявляю со сдержанным торжеством, как будто уже назначил свидание:
-   Такая вам и не снилась… Ребята заинтригованы:
-   А не врёшь?
-   Кто? Кто такая?
Смотрю на их нетерпеливые морды и тихо посмеиваюсь. Тихо и за­таённо. А сам всё поглядываю по сторонам: не увижу ли её где-нибудь?  Потом не выдерживаю и рассказываю о сегодняшней встрече.

Витька первым догадывается:
-   Тонька Белова!
А Пашка издаёт разочарованный свист:
-   То-оже мне! А я-то уж думал действительно…
Пальцы сами собой сжимаются в кулаки. Как! Они её видели рань­ше меня и ничего не заметили в ней?
-   Ладно, не обижайся. — Витька трогает меня за рукав, указыва­ет на Шамановский дом. — Там она с Валькой сидит. На завалинке.
И тут раздаётся зычный глас «Призрака»:
-   Витька! Иди, помоги мне ставню закрыть!
Опередив оторопевшего Витьку, сую ему в руки велосипед, вска­киваю в палисадник Шамановых, дотягиваюсь до скособоченной ставни, и мы с Валькой на пару управляемся с нею.

Потом мы сидим на завалинке. Я — с краю, Валька — в серёдке, за нею т а девушка, но я из-за Вальки не вижу её. Валька что-то легко, беззаботно мурлычет под нос, понимающе, хитровато погляды­вает на. меня, потом, догадавшись, встаёт и томно потягивается:
-   Ой, пить захотела… Принести вам воды?
-   Большое спасибо, но пить нам не хочется.
-   Вы, я гляжу, и так воды в рот набрали, — Она снисходительно усмехается. — Поговорили бы хоть…

О чём? Я не знаю. О чём говорить? Слова — шелуха. Зачем гово­рить, если в нашем молчаньи рождается что-то такое… пугающе неж­ное.,, чувствую, что я как-то меняюсь, что-то во мне перестраивает­ся, сладостно давит внутри, затрудняя дыхание… Вот я — рядом с нею. Само собой это как-то случилось. Даже не верится. Сам бы, пожалуй, я не осмелился, не смог подойти, потому что не знаю, как это делается. Сжимаю руками доску, на которой сижу, пытаюсь унять в теле дрожь от волнения. Не глядя на девушку, говорю ей как мож­но спокойней:
-   Я знаю, как зовут тебя. Тоня.
-   А тебя зовут Слава. Вот видишь, я тоже кое-что знаю. Впервые услышал я её голос — слегка глуховатый, глубокий и как будто немного простуженный. Теперь уже можно и взглянуть на неё.

Лицо её смутно угадывается во мгле, голова непокрыта, поблес­кивают большие глаза, воротник пальто поднят, ей зябко, она греет руки, засунув их в рукава. Интересуюсь:
-   Откуда ты знаешь?
-   Валя сказала. Тогда ещё, днём. Так что вот.
-   Ты как-то так на меня посмотрела…
-   Как посмотрела?
-   Вот так. — Расширяю глаза.
-   Не передразнивай.
-   Очень мне надо…
Молчим. Валька не возвращается, и, думаю, уже не вернётся. Ой, хоть бы она не вернулась!

Аккордеона напротив не слышно, играет уже вдалеке, где-то око­ло клуба, а у дома Шамановых пусто и тихо, и тишину нарушает лишь стук редких капель, падающих с листьев черёмухи. Меня удивляет, что капли всё падают, — ведь ливень прошёл ещё днём, — это похоже на медленный сказочный дождь, в бульканье капель мне слышится музыка, всё отдаляется, и остаёмся в волшебном саду только мы: я и Тоня, и этот медленный дождь…

Тоня встаёт:
-   Пора по домам. Детское время вышло.
-   Я провожу тебя, ладно?
-   Зачем?
-   Ну, ни зачем. Просто так…
Выходим из палисадника. Велосипеда своего я не вижу- стало быть, Пашка для Зинки своей прихватил, укатили куда-нибудь.

Вокруг ни души, ни огонька — настоящая ночь. Улица слабо осве­щена неполной луной, перечёркнута тенями от телефонных столбов. Мед­ленно идём по дороге на расстоянии метра — полутора друг от друга. Тоня держится за борта незастёгнутого своего пальтеца, задумчиво смотрит под ноги, поглядывает на меня с затаённой усмешкой. Чего тут смешного? Иду себе — кепка моя на затылке, руки в карманах, пинаю мелкие камушки на ещё не просохшей дороге.
-   Ну вот и мой дом.
-   Я знаю, что твой.
И снова взгляд — то ли лукавый, то ли насмешливый. Вынужден пояснить:
-   Я видел, как ты сегодня вошла сюда с Валькой.
-   М-м… — Лёгкий кивок, дрожание губ от сдерживаемой улыбки. Стоим под окном. Светится щель в рассохшемся ставне.
-   Твои не спят ещё, — замечаю.
-   Папка работает.

Её лицо освещено лунным светом — мутным, неверным, — черты лица слегка смазаны, как на фотографии, снятой не в фокусе, и эта нечёт­кость делает Тоню таинственной, сковывает и отдаляет меня от неё. Сделав усилие над собой, гляжу ей в глаза с отчаянной смелостью. И вдруг Тонин дом со светящейся щелью, заметно качнувшись, куда-то без­звучно плывёт, растворяется в пепельной мгле, исчезает — и остаются одни только эти глаза, в которых, как в космосе, мерцает по звёздоч­ке. В селе возникает звенящая тишина, как будто вся жизнь замерла в остановившемся времени…
-   Ой, уже поздно. — Тоня спохватывается, запахивает полы паль­то.
-   Постой…
Что-то случилось, мой голос не повинуется мне. Но дом уже снова на месте.
-   Нет-нет, я пойду.
- Поговорим немного ещё…
Больше всего мне не хочется расста­ваться с нею сейчас. Несмело беру её за руку. Рука её лёгкая, сухая, холодная, но обжигает. Осторожно, чтоб не обидеть меня, она высвобождает ладонь.
-   В другой раз.
-   Подожди. Я хочу тебе что-то сказать…
Тоня стоит вполоборота ко мне, ждёт терпеливо. Поборов нерешительность, робко произношу:
-   Давай будем… дружить. — Сказал —  и в груди что-то упало и покатилось неудержимо.
-   Давай, — И опять улыбается.
Потом, взяв за локти, разворачивает меня в ту сторону улицы, откуда мы с нею пришли:
-   До свидания.
-   Ты иди первая.
-   Тогда не оглядывайся.
Слышу лёгкие шаги за спиной. И не выдерживаю, оглядываюсь. Но вижу лишь глухие ворота. Подкравшись вплотную к ним, слушаю. Кажется, Тоня ещё не ушла, стоит во дворе, за калиткой.
-   Ты завтра вечером выйдешь? — шепчу. И слышу в ответ — тоже шёпотом:
-   Выйду.

Частый стук каблуков по дорожке и по ступеням крыльца, слабый скрип закрываемой двери. Всё. Тишина. Гаснет свет внутри дома.

Что это было? Несколько слов, взгляд тёмных глаз, сдержанная улыбка, лёгкость ладони — и весь окружающий мир, сохранив свои очер­тания, изменился, стал необычным, небудничным, совсем не таким, ка­ким я всегда его знал и привык видеть с детства…

Стою на берегу, над обрывом, смотрю на село, изогнутое дугой вдоль изгиба реки, совсем утонувшее в лунном свечении. Дома, сено­валы, амбары соединились в сплошную тёмную массу, не видно сейчас ни дырявых и покоробленных крыш, ни перекошенных дряхлых заплотов — селение кажется прочным, громоздким, растянутым больше, чем днём, словно бы ночь раздвигает пространство. Тускло поблескивает волна под обрывом, на том берегу наклонились к реке оцепеневшие груды берёз, а за берёзами — заливные луга, укрытые зыбким туманом, а там, дальше — горный отрог, поросший тайгой, протянувшийся с юга на се­вер, он ночью почти и не виден, сливается с тьмою небес. Тянет скри­пучую песню дергач за рекой, слабо журчит по гальке вода…

Картина, знакомая до мелочей, но вижу её как будто впервые.

Точнее сказать, как во сне. Или — как в сказке, в которой я ока­зался нежданно-негаданно, и в этом сказочном мире, в райкомовском доме, как в замке, живёт та красавица, с которой встречался по вечерам в своих сладких грёзах. Я наконец-то встретил её наяву — и сразу узнал, угадал её образ, и она, как мне кажется, тоже узнала меня. Недаром, когда предложил ей дружить, она так легко согласилась, как будто ждала моего предложения. «Ты завтра вече­ром выйдешь?» «Выйду». Так просто.

Звёздные россыпи светят в глаза мерцающим переливчатым бле­ском, от горизонта до горизонта туманной взлохмаченной полосой распростёрся, теряясь в невообразимой дали, Млечный Путь, сбоку висит половина луны. Всё спит под безмолвием звёздного небосвода, и даже собаки не лают. Да и мне бы пора уже спать — ведь утром выходить на работу. Но какой уж тут сон, если во мне сегодня открылось что-то значительное, волнующее, ещё не осознанное до конца и безграничное, как это звёздное небо! Чувствую, что ни­когда уже не буду таким, каким был до сих пор. Нынешний день от­ломил моё детство и отодвинул его в далёкое прошлое. У меня на­чинается новая жизнь — неожиданная, манящая, увлекающая таинст­венной неизвестностью…

Вдруг замечаю, как звёзды все разом мигнули и чуть потуск­нели. Тьма ночи ослабла, поблекла в полнеба, густея на западе, сползает к незримому горизонту, пространство меж звёздами вы­светлилось, и этот едва уловимый рассеянный свет опускается, об­волакивает поверхность земли. Почуяв его, шевельнулась трава, зашелестела листва на кустах, и где-то уже орут петухи, томно мычит спросонья корова, а в МТС на Песочной горе натужно чихает, ворчит, но никак не заводится трактор. В обильной черёмухе ожи­вает весёлая пернатая публика, щебет, чириканье несутся оттуда и заглушают многоголосный крик петухов. Берёзы на том берегу наливаются алым румянцем, я вижу, как и село постепенно стано­вится розовым, и даже туман над рекою, лохматясь, краснеет. Вы­сокое тонкое облако пышет огнём, свет прорывается в небо длин­ными стрелами, и, прежде чем появляется оплавленный край вос­ходящего солнца, на западе ярким багровым сиянием освещается горный отрог.

Рождается день моей новой жизни. Что она мне обещает, поче­му так манит и тревожит?

Далее

Другие материалы

Автор: Соловьев Юрий Васильевич | слов 3904


Добавить комментарий