Имена

Анна Ахматова
Эдуард Асадов
Белла Барток 
Мария Башкирцева
Иосиф Бродский
Бунин
Вересаев В.В.
Вертинский
Владимир Высоцкий
Рене Герра
Горький
Гофман
Звягинцев
Зощенко
Евгений Евтушенко
Иван Ефремов
Н.Заболоцкий
Юрий Ким
Кондратьева Людмила
Наум Коржавин
М.Лермонтов
П.Лунгин
Андрей Макаревич
Михалков Н.С.
Некрасов Виктор Платонович
Окуджава
Пастернак
Лариса Рубальская
Ида Рубинштейн
К. Симонов
Сапфо
Александр Солженицын
Соловьев Ю.В.
Арсений Тарковский
Лев Толстой
И.С. Тургенев
Вероника Тушнова
Федр Тютчев
Ф.Рабле
Фэт
Даниил Хармс
Шекспир
Разные люди

Хармс
По телевизору случайно наткнулся на Е.Шифрина, читающего/изображающего Даниила Хармса. К этому писателю я относился сдержанно, а Шифрин сумел меня заинтересовать. Много посмотреть, конечно, мне не дали, но из того что успел увидеть. — Хармс говорит о жизни, о ее таких мельчайших проявлениях, которые может и не заслуживают внимания. Они порой абсурдны и в то же время, очень реальны. Абсурд относится не к рассказам, но к самой жизни и к человеку, — автор просто беспристрастно фиксирует, что видит. (26.03.2016)

Письма И.С. Тургенева
В былое время, когда книги были в моде и все сметалось сразу, как только появлялось на прилавках, а многое и до того момента, сиротливо стояли сочинения классиков марксизма-ленинизма и некоторых особо одаренных писателей. Тогда я часто посещал магазин Букинист, только там и можно было купить что-то ценное для себя. Вместо классиков марксизма там бывали сочинения литературных классиков. Долго стояли отдельные тома из полного собрания сочинений и писем Тургенева. Я как-то посмотрел и удивился, — писем больше, чем произведений. Почему-то от писем я ничего интересного не ожидал, — реальный быт казался скучным, драмы, трагедии или любовь я как-то больше связывал с вымышленными романами, забывая, что их пишут с натуры. Сейчас понимаю, что письма — это вообще особый жанр, не чуждый литературы, имеющий собственные свойства. Они могут напоминать дневники, исповеди, наблюдения, размышления, они отражают непосредственные впечатления, это едва ли не самый близкий к жизни материал. Если будет когда-то досуг, я прочитаю письма Тургенева и других известных авторов.

Есть тут, конечно, опасность разочарования. Я неоднократно говорил о несводимости частного лица к его социальному образу, они могут сильно различаться и даже противоречить друг другу. В письмах в большой мере проявляется частное лицо. Впрочем, оно, даже если совсем другое, может быть интересным. Человек един во всех лицах.

Ф.Рабле
Нам приходится заниматься многими ненужными вещами, — ходить по врачам и магазинам, добывать и готовить пищу, зарабатывать деньги. А все оттого, что мы в большой степени материальные, вот и приходится удовлетворять материальные потребности, материя требует к себе большого внимания и начинает напоминать и мстить, если что-то не делается или делается не так. Мы пребываем в материальной зависимости. Приходится жить с этим, принимать и учитывать. Сопротивление бесполезно и бессмысленно, как в Северной Корее или в СССР. Приходится отдавать дань, соблюдать ритуалы, просвечиваться рентгенами и УЗИ, обедать и ужинать, и на все это тратить свое драгоценное время. Вообще-то такая позиция неверная. Мы, плоть от плоти ее, должны лелеять и ублажать, радоваться всем материальным проявлениям жизни, поскольку об иной, нематериальной, никто еще не предоставил никаких убедительных свидетельств, она остается только в мечтах и фантазиях. И лучшее состояние, это как в сюжете с преподавателем и учениками, только все наоборот, — жить в отстраненном духовном, при ясным пониманием собственной материальности и неизбежности свойств материального мира. Европейская цивилизация (культура) колеблется от отстранения материи к полному с ней слиянию. Меня в свое время поразил Франсуа Рабле, бросивший духовное в грязь материального, я смог прочитать только часть его «Пантагрюэля». А в нынешней Европе, похоже, это теперь настольная книга. (18.04.2015)

Статья И.Смирнова «Иван Ефремов как зеркало времени»
Текст статьи — по адресу: http://scepsis.net/library/id_1226.html

В юном возрасте (13-14) я почти не читал «серьезную литературу», только научную фантастику, и больше ничего. И.Ефремов стал откровением, прочитал с огромным интересом, книга, вероятно, повлияла на мои дальнейшие интересы. Сейчас, конечно, ничего не помню, только впечатление. Помню, что его представления об эстетке легли в основу моих собственных. С интересом и удовольствием прочитал беседу, перешел по ссылке в конце на статью о П.Флоренском. Это один из моих кумиров, знакомый, однако, исключительно по вторичным источникам, как и упоминаемый там уважаемый А.Лосев. Статья интересная, но П.Флоренский предстает в ней как реакционер, как идейный вдохновитель русского национализма, который вызывает во мне протест и резко отрицательные эмоции. В то же время, понимаю, что некоторая сборка моих собственных взглядов тоже может попасть под такое определение. Значит, некоторые идеи (а возможно, — все) должны оставаться на уровне созерцания, не пытаясь влиять на происходящие события. Так, несомненно, у Ницше есть совпадения с фашистской идеологией, но едва ли его можно считать предтечей фашизма. Просто здесь совпала логика теоретических изысканий и практических действий. (11.12.2013)

Жванецкий
Впервые услышал Жванецкого в 1976-ом в Крыму, будучи в командировке. Туда я ездил в течение нескольких лет с отделом, собравшим детей советской элиты. Нашей, институтской, начиная с сына бывшего гендиректора. Этот молодой народ был умный, образованный, начитанный, и чрезвычайно реалистичный. А от реализма был тогда только один путь — к антисоветизму. В один из заездов кто-то из них взял с собой магнитофон с записями никому неизвестного Жванецкого. Из того, что помню сейчас, это были: «Начальник транспортного цеха», «Кольцо на правой, печатка на левой…», «Пролетая над Череповцом…». Жванецкий стал выразителем мыслей и чувств молодого поколения советской элиты. Через десять лет дети выросли и солидарно снесли весь этот советский строй.

Жванецкий меня поразил сюжетами, до мелочей знакомыми, грустными, безобразными, и в то же время смешным. Оказывается, ничего придумывать не надо, надо писать с натуры, и будет весь спектр переживаний — от смешного до ужасного. Когда-то я понял, что смешное строится на абсурде, Жванецкий показал, что всего этого вокруг нас много, жизнь абсурдна. Степень абсурда в то время была такова, что он вызывал не ужас, а смех. Такого сочетания очень смешного и грустного я ранее не встречал, разве что у Райкина, у него был похожий жанр. Мы тогда еще не знали, что к Райкину Жванецкий имеет самое прямое отношение.

В 70-е «советский реализм» как направление в искусстве настолько «достал», что было большое всеобщее стремление к реализму настоящему, который мы находили у Высоцкого и у Жванецкого. (25.05.2014)

Горький
К Максиму Горькому прилепилось клеймо «Великий пролетарский писатель», оно отпугивает любителей словесности. И напрасно, не надо верить советской пропаганде, из определения вполне можно убрать слово «пролетарский».

Горький мне всегда нравился. В детстве у нас была книжка 1941 года издания, «Итальянские сказки» Горького.  Не помню содержание, но помню, что книга привлекала  таинственностью жизни, о которой там шла речь, вокруг меня тогда было все другое. Пролетарский титул помешал мне прочитать Горького после  школы, когда я взахлеб осваивал школьную программу. Но «Песня о соколе», которую в школе учили наизусть, сидит во мне и, бывает, направляет. (29.10.2014)

Бунин
Я бы не ответил на вопрос: «Кто первый из русских получил Нобелевскую премию?». Но «Темные аллеи» меня очаровали, как и «Жизнь Арсеньева». Бунин — в верхней части списка моих любимых авторов, хотя ничего, кроме приятного впечатления не помню. Еще помню метания Арсеньева по Малоросии, которую я тоже увидел его глазами, и полюбил. И помню его восклицание: «Не от того ли погибла Россия в столь сказочно короткий срок!». Что он имел ввиду — не помню, но того, что мы знаем и ощущаем, — более чем достаточно, можно выбирать, — от чего погибнуть. Огорчает, что мой  сын не дочитал «Жизнь Арсеньева», поставил крест на Бунине и передвинул его в самый конец списка авторов. (17.01.2015)

Гофман
О поэзии: «Лишь поэт способен постичь поэта, лишь душе романтика доступно романтическое, лишь окрыленный поэзией дух способен постигнуть то, что изречено посвященным в порыве вдохновения». Слова, конечно, выглядят высокомерно, но отражают ту безусловную истину, что подобное принимается подобным. Автора не помнил, посмотрел — Гофман, «Дон Жуан». Гофмана помню, читал лет сорок назад, с тех пор он мне не попадался. Запомнился тем, что книги его сказочные, очень приятные, но содержание совсем забыл. Помню, что мне хотелось бы жить в том мире, который рисует Гофман. Обратил внимание, что эта фраза из пьесы «Дон Жуан», где совмещаются поэзия, романтика, любовь и адюльтер. (17.03.2015)

Окуджава
По ТВ видел несколько передач об Окуджаве. Посмотрел в Интернете, 9 мая ему исполнилось 91 год. Услышал такое мнение — у него все простое, — смысл, поэзия, музыка, исполнение, но все очень душевное. Я добавляю, Окуджава — мостик между изысканным и простым, он возвышает простое. Странно, что советская культура сторонилась его песен, он же народный и вполне советский. У идеологов была другая цель — высокую культуру донести до массы, но они не увидели, что то, что рождается в массах, достойно высокой культуры, и по моему мнению, оценка Окуджавы будет со временем расти. Хочу скромно предположить, что оценка моих нынешних занятий тоже со временем будет признана, поскольку герои моих романов, дающих свидетельства о своей жизни и о времени, так же просты, как и герои песен Окуджавы. Мы с ним оказались в сходной социальной среде. Вспоминаю свои подростковые музыкальные пристрастия. Они располагаются в такой последовательности: джаз — Э.Пресли — Битлз — В.Высоцкий. И только потом появился Окуджава, когда мне было уже лет 17-18 и больше. Он пришел вместе с песнями Визбора, Клячкина и многих других
* * *
Не вполне земное слово «высокопарный», я бы произвел его от «высоко парить». И, как писал кумир моей молодости, — лирик, поэт, бард Окуджава, «высокопарных слов не надо опасаться». Его песни приятны, слова простые, но ласкают душу. Он не был ни советским, ни антисоветским поэтом. К современникам Вознесенскому и Евтушенко у Советской власти было больше вопросов, но Окуджаву не очень печатали, он казался слишком мелким, недостойным высокого звания «поэт».

На выпускном экзамене неполной средней школы (8-ой класс, 1964-й год) меня спросили, каких современных поэтов я знаю.  редупредили, что мой ответ никак не повлияет на оценку. Я тогда не знал никаких, но назвал Окуджаву. — Где-то слышал это имя, причем в контексте сомнительном, а оппозиционность к тому времени у меня уже присутствовала. Тем не менее, никогда не слышал ничего плохого про Окуджаву, даже от советских критиков. И вот недавно наткнулся в Интернете на статью об истинном образе этого поэта. Чего там только не было! — Он и стукач, внештатный гэбист, грубый, пошлый, низкий, предал расстрелянного отца  - все нехорошие определения применимы к этому, если можно так выразиться, человеку! Очень грязный пасквиль, такое вообще не часто можно  встретить. От неожиданности, я даже не посмотрел, — кто это пишет. Хотел сейчас найти, но это, вероятно, невозможно. Автор ссылается на факты, документы… Да мне плевать на все эти факты! Даже если их истинность безупречна. Мне знаком совсем другой человек и я слишком дорожу  этим знакомством, чтобы принимать во внимание все эти инсинуации. Окуджава — символ, и неважно, что в этом символе имеет отношение к реальности,  а что — нет. Мне это напомнило нападки на Мережковского, восхищавшегося Гитлером. Мережковский — символ, не имеющий ничего общего с другим символом с названием «Гитлер». Мы живем в мире символов и на символы не следует посягать, это может разрушить наш мир. Как разрушило Советский союз низвержение коммунистической идеологии… (17.10.2016)

Вересаев
Вересаева прочитал в ранней молодости, и он меня увлек, прочитал много. С тех пор к нему не возвращался (я вообще  редко возвращаюсь), ничего не помню, но этот автор занимает место в верхних строчках списка моих предпочтений. Я мало что помню из того, что когда-то читал или смотрел. И встает вопрос, а есть ли смысл в таких занятиях? — Ну получаю удовольствие от хорошей книги или фильма, но мне этого мало! В моем практицизме-рационализме удовольствие не самый важный мотив. Если тело человека состоит из того, что он съедает, то душа складывается из увиденного и прочитанного, иногда даже  вне зависимости от предпочтений. Несомненно, что Вересаев присутствует во мне, наряду с Лермонтовым, Куприным, Буниным и другими авторами, которых я посетил при становлении своего существа.

Наверно, это не совсем так, я родился таким, каков есть. Но поначалу было много вопросов к миру, на которые отвечали те, кто жил до меня. В основном, это были писатели и поэты, а также друзья-товарищи со своим багажом представлений. Иногда заглядывали  учителя, но редко. Потом, во время армейской службы был Баташов и старшина Шавшин, а вскоре после них пришел Абрамсон.

Такова самооценка, скорее всего неверная. Я целенаправленно старался избегать влияния родителей с мыслью о том, что категорически не хочу жить так, как они. Школа тоже не была «в фаворе», — только книги и друзья. Но несомненно, влияния, которые отвергал, были велики.

Сейчас Дима читает много, недавно спросил меня, — что я бы ему посоветовал прочитать? Мне бы выдать длинный список, но при неожиданном вопросе  я мало кого вспомнил. Это как при пении на застольях. В голове хранится большой репертуар для исполнения, но когда надо, — ничего не вспомнить. (01.08.2018)

Зощенко
Посмотрел по ТВ передачу 1972 года, И.Ильинский рассказывает о Михаиле Зощенко. Книги Зощенко у меня есть, но я не помню, чтобы увлек этот автор. В передаче услышал, что Зощенко — литературное явление, о нем хорошо отзывался Горький, Маяковский, мнение которых для меня ценно.

В исполнении Ильнского прослушал несколько рассказов, и был сильно удивлен. — В них нет ничего! Простые, очень мелкие бытовые сюжеты, действующие лица — тоже люди маленькие. Таких зарисовок может быть тысячи! — Сиди и пиши. Не могу сказать, что приятны его герои, интересны ситуации. — Нет, я бы не хотел не только говорить, но и думать на подобные темы. — Это сверхвысокий реализм!

Вероятно, я просто не поклонник подобного жанра. Рядом с Зощенко поставил бы Довлатова, Б.Заходера и даже знаменитого А.П.Чехова. Из перечисленных,  пожалуй, мне нравился только Довлатов, остальные — нет. М.б, есть кое-что приличное у Чехова, но немного. Впрочем, однажды я видел, с каким удовольствием читал один мой коллега некий рассказ в литературном журнале. Потом дал прочитать мне. — Он был такого же типа, как у Зощенко, я прочитал с трудом.

Но это значит, что разброс литературных, а если шире, — культурных пристрастий чрезвычайно широк. И, тем не менее, мы отличаем человека культурного от того, кого культура не затронула, — вне зависимости от пристрастий. — Неважно, в какого бога верить, главное — верить.

Я, конечно, не против подобного творчества, каковым занимался Зощенко. — Как архиватор, замечаю в их рассказах многие ушедшие ныне детали быта. Собственно, именно такого рода  рассказами я и сам занимаюсь в рамках Мемоклуба. Но мое представление о литературе таково, что она должна возвышаться над бытом. А если погружается в него, то, опять-таки, с целью возвышения. Не исключаю, что у упомянутых мною авторов это происходит. Но надо добавить, что в литературе должно быть хотя бы немного поэзии. У меня, конечно, старомодные представления о поэтическом слове, несмотря на то, что уважаю Маяковского,  доказавшего, что нет тут никаких  рамок. В общем, не чувствую я поэзии у Зощенко. Но это — дело вкуса, т.е. нечто очень субъективное. Оттого мене, собственно, категорически  не нравятся передачи о том, как одеваться, расставлять мебель и т.д. — В них субъективное представляется как образец, достойный подражанию.

Я же, как занимавшияся в былые времена наукой, всегда решительно боролся с любыми проявления субъектвности в исследованиях. Теперь выясняется, что и в этом был неправ, — субъективность  в науке побеждает, и скоро будет включена в арсенал ее методов. Это будет контрреволюция, фактически закрывающая процесс, начатый Исааком Ньютоном. Субъективности место в искусстве, и у нее не должно быть амбиций стать всеобщим. Но кажется, грядет соединение религии, науки и искусства… (24.10.2018)

Пастернак
07.02.2019. «Сеча горела» (http://bavaria510.livejournal.com/50522.html )
Звонок раздался, когда Андрей Петрович потерял уже всякую надежду.
— Здравствуйте, я по объявлению. Вы даёте уроки литературы?

Андрей Петрович вгляделся в экран видеофона. Мужчина под тридцать. Строго одет — костюм, галстук. Улыбается, но глаза серьёзные. У Андрея Петровича ёкнуло под сердцем, объявление он вывешивал в сеть лишь по привычке. За десять лет было шесть звонков. Трое ошиблись номером, ещё двое оказались работающими по старинке страховыми агентами, а один попутал литературу с лигатурой.
— Д-даю уроки, — запинаясь от волнения, сказал Андрей Петрович. — Н-на дому. Вас интересует литература?
— Интересует, — кивнул собеседник. — Меня зовут Максим. Позвольте узнать, каковы условия.
«Задаром!» — едва не вырвалось у Андрея Петровича.
— Оплата почасовая, — заставил себя выговорить он. — По договорённости. Когда бы вы хотели начать?
— Я, собственно… — собеседник замялся.
— Первое занятие бесплатно, — поспешно добавил Андрей Петрович. — Если вам не понравится, то…
— Давайте завтра, — решительно сказал Максим. — В десять утра вас устроит? К девяти я отвожу детей в школу, а потом свободен до двух.
— Устроит, — обрадовался Андрей Петрович. — Записывайте адрес.
— Говорите, я запомню.

В эту ночь Андрей Петрович не спал, ходил по крошечной комнате, почти келье, не зная, куда девать трясущиеся от переживаний руки. Вот уже двенадцать лет он жил на нищенское пособие. С того самого дня, как го уволили.
— Вы слишком узкий специалист, — сказал тогда, пряча глаза, директор лицея для детей с гуманитарными наклонностями. — Мы ценим вас как опытного преподавателя, но вот ваш предмет, увы. Скажите, вы не хотите переучиться? Стоимость обучения лицей мог бы частично оплатить. Виртуальная этика, основы виртуального права, история робототехники — вы вполне бы могли преподавать это. Даже кинематограф всё ещё достаточно популярен. Ему, конечно, недолго осталось, но на ваш век… Как вы полагаете?

Андрей Петрович отказался, о чём немало потом сожалел.

Новую работу найти не удалось, литература осталась в считанных учебных заведениях, последние библиотеки закрывались, филологи один за другим переквалифицировались кто во что горазд.

Пару лет он обивал пороги гимназий, лицеев и спецшкол. Потом прекратил. Промаялся полгода на курсах переквалификации. Когда ушла жена, бросил и их.

Сбережения быстро закончились, и Андрею Петровичу пришлось затянуть ремень. Потом продать аэромобиль, старый, но надёжный. Антикварный сервиз, оставшийся от мамы, за ним вещи. А затем… Андрея Петровича мутило каждый раз, когда он вспоминал об этом — затем настала очередь книг. Древних, толстых, бумажных, тоже от мамы. За раритеты коллекционеры давали хорошие деньги, так что граф Толстой кормил целый месяц. Достоевский — две недели. Бунин — полторы.
В результате у Андрея Петровича осталось полсотни книг — самых любимых, перечитанных по десятку раз, тех, с которыми расстаться не мог. Ремарк, Хемингуэй, Маркес, Булгаков, Бродский, Пастернак… Книги стояли на этажерке, занимая четыре полки, Андрей Петрович ежедневно стирал с корешков пыль.

«Если этот парень, Максим, — беспорядочно думал Андрей Петрович, нервно расхаживая от стены к стене, — если он… Тогда, возможно, удастся откупить назад Бальмонта. Или Мураками. Или Амаду».
Пустяки, понял Андрей Петрович внезапно. Неважно, удастся ли откупить. Он может передать, вот оно, вот что единственно важное. Передать! Передать другим то, что знает, то, что у него есть.

Максим позвонил в дверь ровно в десять, минута в минуту.
— Проходите, — засуетился Андрей Петрович. — Присаживайтесь. Вот, собственно… С чего бы вы хотели начать?

Максим помялся, осторожно уселся на край стула.
— С чего вы посчитаете нужным. Понимаете, я профан. Полный. Меня ничему не учили.
— Да-да, естественно, — закивал Андрей Петрович. — Как и всех прочих. В общеобразовательных школах литературу не преподают почти сотню лет. А сейчас уже не преподают и в специальных.
— Нигде? — спросил Максим тихо.
— Боюсь, что уже нигде. Понимаете, в конце двадцатого века начался кризис. Читать стало некогда. Сначала детям, затем дети повзрослели, и читать стало некогда их детям. Ещё более некогда, чем родителям. Появились другие удовольствия — в основном, виртуальные. Игры. Всякие тесты, квесты… — Андрей Петрович махнул рукой. — Ну, и конечно, техника. Технические дисциплины стали вытеснять гуманитарные. Кибернетика, квантовые механика и электродинамика, физика высоких энергий. А литература, история, география отошли на задний план. Особенно литература. Вы следите, Максим?
— Да, продолжайте, пожалуйста.
— В двадцать первом веке перестали печатать книги, бумагу сменила электроника. Но и в электронном варианте спрос на литературу падал — стремительно, в несколько раз в каждом новом поколении по сравнению с предыдущим. Как следствие, уменьшилось количество литераторов, потом их не стало совсем — люди перестали писать. Филологи продержались на сотню лет дольше — за счёт написанного за двадцать предыдущих веков.

Андрей Петрович замолчал, утёр рукой вспотевший вдруг лоб.

— Мне нелегко об этом говорить, — сказал он наконец. — Я осознаю, что процесс закономерный. Литература умерла потому, что не ужилась с прогрессом. Но вот дети, вы понимаете… Дети! Литература была тем, что формировало умы. Особенно поэзия. Тем, что определяло внутренний мир человека, его духовность. Дети растут бездуховными, вот что страшно, вот что ужасно, Максим!
— Я сам пришёл к такому выводу, Андрей Петрович. И именно поэтому обратился к вам.
— У вас есть дети?
— Да, — Максим замялся. — Двое. Павлик и Анечка, погодки. Андрей Петрович, мне нужны лишь азы. Я найду литературу в сети, буду читать. Мне лишь надо знать что. И на что делать упор. Вы научите меня?
— Да, — сказал Андрей Петрович твёрдо. — Научу.

Он поднялся, скрестил на груди руки, сосредоточился.
— Пастернак, — сказал он торжественно. — Мело, мело по всей земле, во все пределы. Свеча горела на столе, свеча горела…
— Вы придёте завтра, Максим? — стараясь унять дрожь в голосе, спросил Андрей Петрович.
— Непременно. Только вот… Знаете, я работаю управляющим у состоятельной семейной пары. Веду хозяйство, дела, подбиваю счета. У меня невысокая зарплата. Но я, — Максим обвёл глазами помещение, — могу приносить продукты. Кое-какие вещи, возможно, бытовую технику. В счёт оплаты. Вас устроит?

Андрей Петрович невольно покраснел. Его бы устроило и задаром.

— Конечно, Максим, — сказал он. — Спасибо. Жду вас завтра.
- Литература это не только о чём написано, — говорил Андрей Петрович, расхаживая по комнате. — Это ещё и как написано. Язык, Максим, тот самый инструмент, которым пользовались великие писатели и поэты. Вот послушайте.
Максим сосредоточенно слушал. Казалось, он старается запомнить, заучить речь преподавателя наизусть.

— Пушкин, — говорил Андрей Петрович и начинал декламировать. «Таврида», «Анчар», «Евгений Онегин». Лермонтов «Мцыри». Баратынский, Есенин, Маяковский, Блок, Бальмонт, Ахматова, Гумилёв, Мандельштам, Высоцкий…

Максим слушал.
— Не устали? — спрашивал Андрей Петрович.
— Нет-нет, что вы. Продолжайте, пожалуйста.

День сменялся новым. Андрей Петрович воспрянул, пробудился к жизни, в которой неожиданно появился смысл. Поэзию сменила проза, на неё времени уходило гораздо больше, но Максим оказался благодарным учеником. Схватывал он на лету. Андрей Петрович не переставал удивляться, как Максим, поначалу глухой к слову, не воспринимающий, не чувствующий вложенную в язык гармонию, с каждым днём постигал её и познавал лучше, глубже, чем в предыдущий.

Бальзак, Гюго, Мопассан, Достоевский, Тургенев, Бунин, Куприн, Булгаков, Хемингуэй, Бабель, Ремарк, Маркес, Набоков. Восемнадцатый век, девятнадцатый, двадцатый. Классика, беллетристика, фантастика, детектив. Стивенсон, Твен, Конан Дойль, Шекли, Стругацкие, Вайнеры, Жапризо.

Однажды, в среду, Максим не пришёл. Андрей Петрович всё утро промаялся в ожидании, уговаривая себя, что тот мог заболеть. Не мог, шептал внутренний голос, настырный и вздорный. Скрупулёзный педантичный Максим не мог. Он ни разу за полтора года ни на минуту не опоздал. А тут даже не позвонил.

К вечеру Андрей Петрович уже не находил себе места, а ночью так и не сомкнул глаз. К десяти утра он окончательно извёлся, и когда стало ясно, что Максим не придёт опять, побрёл к видеофону. — Номер отключён от обслуживания, — поведал механический голос. Следующие несколько дней прошли как один скверный сон. Даже любимые книги не спасали от острой тоски и вновь появившегося чувства собственной никчемности, о котором Андрей Петрович полтора года не вспоминал. Обзвонить больницы, морги, навязчиво гудело в виске. И что спросить? Или о ком? Не поступал ли некий Максим, лет под тридцать, извините, фамилию не знаю?

Андрей Петрович выбрался из дома наружу, когда находиться в четырёх стенах стало больше невмоготу.
— А, Петрович! — приветствовал старик Нефёдов, сосед снизу. — Давно не виделись. А чего не выходишь, стыдишься, что ли? Так ты же вроде ни при чём.
— В каком смысле стыжусь? — оторопел Андрей Петрович.
— Ну, что этого, твоего, — Нефёдов провёл ребром ладони по горлу. — Который к тебе ходил. Я всё думал, чего Петрович на старости лет с этой публикой связался.
— Вы о чём? — у Андрея Петровича похолодело внутри. — С какой публикой?
— Известно с какой. Я этих голубчиков сразу вижу. Тридцать лет, считай, с ними отработал.
— С кем с ними-то? — взмолился Андрей Петрович. — О чём вы вообще говорите?
— Ты что ж, в самом деле не знаешь? — всполошился Нефёдов. — Новости посмотри, об этом повсюду трубят.

Андрей Петрович не помнил, как добрался до лифта. Поднялся на четырнадцатый, трясущимися руками нашарил в кармане ключ. С пятой попытки отворил, просеменил к компьютеру, подключился к сети, пролистал ленту новостей. Сердце внезапно зашлось от боли. С фотографии смотрел Максим, строчки курсива под снимком расплывались перед глазами. «Уличён хозяевами, — с трудом сфокусировав зрение, считывал с экрана Андрей Петрович, — в хищении продуктов питания, предметов одежды и бытовой техники. Домашний робот-гувернёр, серия ДРГ-439К. Дефект управляющей программы. Заявил, что самостоятельно пришёл к выводу о детской бездуховности, с которой решил бороться. Самовольно обучал детей предметам вне школьной программы. От хозяев свою деятельность скрывал. Изъят из обращения… По факту утилизирован…. Общественность обеспокоена проявлением… Выпускающая фирма готова понести… Специально созданный комитет постановил…».

Андрей Петрович поднялся. На негнущихся ногах прошагал на кухню. Открыл буфет, на нижней полке стояла принесённая Максимом в счёт оплаты за обучение початая бутылка коньяка. Андрей Петрович сорвал пробку, заозирался в поисках стакана. Не нашёл и рванул из горла. Закашлялся, выронив бутылку, отшатнулся к стене. Колени подломились, Андрей Петрович тяжело опустился на пол. Коту под хвост, пришла итоговая мысль. Всё коту под хвост. Всё это время он обучал робота. Бездушную, дефективную железяку. Вложил в неё всё, что есть. Всё, ради чего только стоит жить. Всё, ради чего он жил. Андрей Петрович, превозмогая ухватившую за сердце боль, поднялся. Протащился к окну, наглухо завернул фрамугу. Теперь газовая плита. Открыть конфорки и полчаса подождать. И всё.

Звонок в дверь застал его на полпути к плите. Андрей Петрович, стиснув зубы, двинулся открывать. На пороге стояли двое детей. Мальчик лет десяти. И девочка на год-другой младше.
— Вы даёте уроки литературы? — глядя из-под падающей на глаза чёлки, спросила девочка.
— Что? — Андрей Петрович опешил. — Вы кто?
— Я Павлик, — сделал шаг вперёд мальчик. — Это Анечка, моя сестра. Мы от Макса.
— От… От кого?!
— От Макса, — упрямо повторил мальчик. — Он велел передать. Перед тем, как он… как его…
— Мело, мело по всей земле во все пределы! — звонко выкрикнула вдруг девочка.
Андрей Петрович схватился за сердце, судорожно глотая, запихал, затолкал его обратно в грудную клетку.
— Ты шутишь? — тихо, едва слышно выговорил он.
— Свеча горела на столе, свеча горела, — твёрдо произнёс мальчик. — Это он велел передать, Макс. Вы будете нас учить?
Андрей Петрович, цепляясь за дверной косяк, шагнул назад.
— Боже мой, — сказал он. — Входите. Входите, дети

ЗИМНЯЯ НОЧЬ
Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.

Как летом роем мошкара
Летит на пламя,
Слетались хлопья со двора
К оконной раме.

Метель лепила на стекле
Кружки и стрелы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.

На озаренный потолок
Ложились тени,
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья.

И падали два башмачка
Со стуком на пол.
И воск слезами с ночника
На платье капал.

И все терялось в снежной мгле
Седой и белой.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.

На свечку дуло из угла,
И жар соблазна
Вздымал, как ангел, два крыла
Крестообразно.

Мело весь месяц в феврале,
И то и дело
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
_____________________
После чтения красиво оформленного текста «Свеча» почему-то вспомнились слова В.Соловьева, котырые мне знакомы как эпиграф к «Скифам» А.Блока: «Панмонголизм! Хоть имя дико, но мне оно ласкает слух». Почему — не знаю, наверно, потому, что не соглашусь с футуристическим прогнозом, но читать приятно. И в конце — все стихотворение Пастернака, очень эротическое.

Прочитав, еще раз посмотрел на перечень имен. — Совпадает с моим собственным абсолютно все, но только до Шекли. Начиная с этого автора, далее я уже никого не читал (Шекли, Стругацкие, Вайнеры, Жапризо). Даже Струугацких не прочитал, к которым мой сын относится более чем положительно. Хочу найти свой список того, что прочитал (составил его лет сорок пять назад).

Не верю в угасание литературы по той причине, что существует человеческая потребность писать и читать. У себя таковую ощущаю, а также вижу у ЮВ, дневники которого сейчас разбираю. Да и вообще, вокруг меня много кто пишет. И, как убежден мой сын, писать невозможно, не имея адресата. Значит, есть и читатели. Люди разные. Кого-то особенно трогает музыка, кого-то театр, а иным необходимо чтение, и немало тех, кто испытывают наслаждение от фонетических и смысловых звучаний. Чувство поэзии сидит у нас где-то «в подкорке».

Недавно на канале «Культура» М.Швыдкой со специалистами вел беседу о языке. Из того, что услышал, я понял так, что социум влияет уже едва ли не на физиологию, т.е. на глубинные основы человека. И я уверен, что никакие отклонения не собьют интеллектуальное развитие с «генеральной линии»…

Будучи аналитиком и технарем, что, казалось бы, чуждо поэзии, мне нравятся красивые слова и, соответственно, художественная литература, поэзия. Поэзия — понятие широкое, иногда она проявляется в самых неожиданных местах — в отношениях между людьми, в сооружениях (в том числе, прикладных, производственных) и т.д.

Образ свечи Пастернака перед моим взором возникает часто. Светящаяся точка во мраке вызывает настроение романтическое. Я возражаю против яркой красивой подсветки зданий Петербурга, — свет гасит таинственность. Среди моих представлений есть и такое, что слишком подробная детализация снижает эффект. Должжно оставаться тайное, не раскрытое, которое возбуждает воображение. Наш город, как женщину, надо рассматривать при неярком свете свечи. — Не в полной темноте, конечно, но и не при ярком солнечном или искусственном свете…

Вертинский
У Вертинского мне не нравится исполнение, тембр голоса. — Кажется, он типа Козловского, но уступает ему. Первое знакомство с Вертинским я имел от дади Толи, отца дв. брата Гены. Он отсидел срок в Сланцах, а на зоне особая культура, оппозиционная. Вертинский был практически запрещен, тем и интересен. Песню дядя Толя распевал ту, что заверщается словами:

И когда шум вечерний внимая
У Днестра на зеленом лугу,
Я великую русскуж землю
Узнаю на другом берегу.

В ней тоска русского эмигранта 20-х годов, взирающего из буржаазной Молдавии на Советскую Украину. Мне казалось, что я услышал эту тоску. Потом я оказался еще дальше на западе, в Венгрии, и тоже чувствовал тоску о России, вместе с солдатами из Украины, Узбекистана и прочих союзных республик, включая прибалтов.

Анна Каренина
Прочитал когда-то фразу: «Нравственность в природе вещей». Она была в таком контексте, что это мечта, к которой человек стремится и по своей сути, это стремление природное. Но у нас много природных устремлений, иногда взаимно противоречивых.

Не могу сказать, что роман «Анна Каренина» меня захватил. Как захватил Достоевкий, Чернышевский, позднее Станислав Лем и, наконец, Мария Башкирцева и Юрий Соловьев. Почему-то к Толстому я был равнодушным. Быть может, оттого, что ожидания были велики, — имя хорошо раскручено школой. Но то же можно сказать и о Пушкине, которого я читал с большим удовольствием. Надо сказать, что я и Чехова читал без эмоций. Вероятно, мой тип такой, — что-то общепризнанное действует, а что-то — нет.

Не помню, смотрел ли я фильм «Анна Каренина» с Самойловой в главной роли. В школе иногда вместо уроков литературы нам показывали экранизации произведений. Помню, что все было очень скучно. Впрочем, как и сами уроки литературы.

Не показалась мне безнравственной история, рассказанная Львом Николаевичем. Я увидел в ней трагическую несовместимость природного и социального. Меня эта тема волнует в разных проявлениях, причем даже теоретически не видно хорошего варианта. — Внедрение природного в социальное (как это сейчас пытаются сделать на Западе) не впечатляет. Развести так, чтобы не было точек соприкосновения, лишает социальное всякой человечности. В общем, проблема была во все времена и не видно, что когда-нибудь она перестанет существовать. (05.05.2019)


В начало

 

Автор: Ханов Олег Алексеевич | слов 4953


Добавить комментарий